Старая крепость. Книга 1-2 — страница 27 из 85

— Юзик Стародомский…

Оська подмигнул мне из-за спины отца.

— Эта наши, зареченские… — вполголоса сказал отец обросшему человеку.

Тот вслед за отцом спрятал в карман револьвер. И вдруг… Что такое? Не может быть! Ведь это Омелюстый! Ну да, Иван Омелюстый, наш сосед, который тогда отстреливался от петлюровцев из башни Конец-польского. С перепугу я его сперва не узнал. Вот здорово! Значит, Иван жив! Но как оброс, видно, не брился добрый месяц.

— Дядя Иван, добрый день! — весело сказал я, протягивая соседу руку.

— Я ж говорил Ваське, что вас не поймали, — сказал, подходя, Куница.

— Кто поймает? Кто меня может поймать? — насторожившись, спросил Омелюстый.

— А петлюровцы!.. Мы с Васькой тогда видели, как вы заскочили в башню. Помните? А тот чубатый хотел перебежать кладку, а вы в него выстрелили, и он упал прямо в речку!

— Ах да, вот ты про что, — сказал Иван и удивленно посмотрел на Куницу. — Ну, это когда было! Я уж позабыл. Да разве так ловят? Так, брат, ловить, знаешь, чур-чура — не считается.

— Дядя Иван, а вы знаете, что с тем человеком?

— С каким человеком?

— Ну, с больным. Помните, вы его ночью к нам приводили?

— Сергушин? — подсказал сосед.

— Я не знаю фамилию. Ну, тогда ночью вы с ним пришли.

— Да, да, Сергушин, — сказал Иван.

— Так его ж убили! Мы сами все видели. — И я рассказал, как поймали Сергушина, как расстреляли и как мы втроем убрали его могилу.

Отец и Омелюстый слушали мой рассказ очень внимательно.

Отец посмотрел на меня чуть-чуть недоверчиво.

— Так вот оно что… — тихо сказал Омелюстый. — Я уже знаю, что его расстреляли, а вот как это случилось, от вас первых слышу.

— Дядя Омелюстый, а кто был этот человек? — заглядывая ему в глаза, спросил Маремуха.

— Которого расстреляли? Этот человек… Долго рассказывать… Знаете что, вот давайте подсобите нам сейчас, а потом, пожалуй, я вам расскажу.

— А что подсоблять?

— Вход в пещеру завалим.

— А мы хотели…

— Что хотели?

— Хотели пойти посмотреть пещеры, — объяснил Маремуха.

— Нечего вам в пещерах делать, — строго сказал Омелюстый. — Потом когда-нибудь я сам вас сведу всех. Не верите? Спросите вот Оську, сколько пещер я ему тут показал. Верно, Оська?

— Показали! — согласился Оська.

— Вот то-то же. А сегодня ходить туда нельзя! — сказал Иван и, оглядываясь, добавил: — Ну-ка, хлопчики, тащите камни из оврага, мы живо управимся.

Делать было нечего, пришлось таскать камни.

Пока мы таскали их, отец с Омелюстым заваливали этими камнями вход в пещеру.

Скоро от входа в пещеру осталась только маленькая щель.

— Фу! Заморился! — потирая руки, сказал Иван. — Пойдемте. Оська, фонарь не забудь!

Мы пошли по лужайке над оврагом. Лужайка поросла свежей, сочной травой. Тут хорошо полежать. Трава мягкая, душистая.

Отец прилег в стороне, под высоким явором. Омелюстый снял прорезиненный плащ и, сложив его вдвое, разостлал на траве. Он устроился на плаще и начал рассказ.

РАССКАЗ О НОЧНОМ ГОСТЕ

— В ту холодную, ветреную зиму, когда окончилась война с немцами, через наш город повалили из германского плена русские солдаты. Пожалуй, ни в одном городе Украины их не было столько в этот год. Ведь около наших мест пролегала главная дорога с фронта. Худые, в рваных солдатских шинелях, с ногами, обмотанными тряпьем, шли люди из-под Тернополя и Перемышля через наш крепостной мост на вокзал, чтобы поскорее сесть на поезд и уехать домой.

А в ту зиму появилась в городе опасная болезнь — «испанка». Сотнями она уносила людей в могилу, и все очень боялись ее. С этой болезнью еще могли кое-как бороться те, у кого были дом, горячая пища, дрова.

Ну, а каково было тем, кто глубокой морозной ночью пробирался Калиновским лесом? Болезнь настигала их в пути. Измученный голодом, тяжелой дорогой, человек вдруг понимал, что дальше идти не может, что все тело горит, ноги подкашиваются и — самое страшное — не от кого ждать помощи в холодном, засыпанном снегом лесу. И часто случалось: человек присаживался на краю дороги, чтобы немного отдохнуть, но уж подняться не мог, коченел и умирал тихой, неслышной смертью в каких-нибудь пяти верстах от жилья.

Да и в городе было не лучше.

Люди валялись на тротуарах вдоль Житомирской, по Тернопольскому спуску и в сырых, нетопленных залах духовной семинарии, куда их пускали обогреться гетманские чиновники. Я сам однажды видел, как со двора духовной семинарии выехали одна за другой три подводы, заваленные трупами. На двух подводах мертвых еще кое-как прикрыли рогожными мешками, а на последнюю подводу мешков, видно, не хватило, и возница сидел прямо на замерзших, посиневших трупах. А как боялись одного только слова «пленный» на Житомирской улице!

Стоило такому человеку постучаться за помощью в дверь богатого дома на Житомирской, как мигом хозяева тушили свет и дом замирал. А если он уж очень долго стучался, горничная, звякнув цепочкой, чуть-чуть приоткрывала дверь и кричала:

— Хозяев дома нету! Бог подаст!

Доктор Григоренко даже звонок у ворот снял и медную дощечку со своей фамилией. Он боялся, как бы, не дай бог, к нему не позвонил какой-нибудь измученный солдат.

А наши зареченцы хоть и бедные были, но нередко сами зазывали странников к себе — поесть горячего борща, отогреться у плиты, а то и просто переночевать на теплой печке.

Однажды на рассвете и к нам постучали, но слабенько так, чуть-чуть. Покойная мать моя проснулась и говорит:

— Иван, пойди спроси, кто там.

А я притворился, что не слышу, — очень уж хотелось мне спать. Тогда мама сама встала с постели. Она завернулась в одеяло, подошла к окну и стала дышать на замерзшее стекло.

Вдруг она отскочила — и к отцу:

— Ой, боже ж мой! Человека у нас под окнами убили!

Мы открыли не сразу. Сперва все оделись. Потом тихонько на кухню вышел отец. Он выглянул на улицу и увидел, что на обледеневших ступеньках нашего крыльца лежит человек. Никого больше вокруг не было.

Отважившись, мы открыли дверь на крыльцо и втащили человека к нам на кухню. Это был обыкновенный русский солдат, и упал он около нашего дома просто от голода и слабости.

Мать поставила греть воду, а отец притащил из кладовой большое деревянное корыто, мы с отцом осторожно раздели больного и посадили в корыто. Я поливал его теплой водой, а отец мыл.

Сколько мы воды на него потратили — не передать. Один за другим я брал с плиты казаны с теплой водой и опрокидывал их на голову больного. Он вскоре пришел в себя и только отфыркивался да глаза протирал. А я выносил грязную воду. Я выливал ее прямо с крыльца на улицу. Потом снег в этом месте почернел так, будто здесь грузили каменный уголь.

Все белье и одежду нашего гостя отец сложил в тючок и, перевязав бечевкой, вынес в курятник, на мороз. Это ему мама моя покойная так наказала:

— Человек нехай останется, а вшей его не надо. Пусть подохнут на морозе!

Звали больного Тимофей, а фамилия его была Сергушин. Он возвращался из германского плена к себе домой в Донбасс.

До войны Сергушин работал на Щербиновском руднике. У него под ресницами сохранились еще с той поры чуть заметные черные каемочки — такие угольные каемочки, ребята, остаются почти у каждого шахтера, который долго рубит уголь.

Постлали мы нашему гостю в каморке за кухней, там он и лежал, у нас.

В ту пору гетманская державная варта строго-настрого запрещала горожанам принимать к себе на жительство иногородних солдат, которые возвращались на родину. Гетман Скоропадский боялся, как бы среди них не оказались большевики.

Чтобы и к нам, чего доброго, не прицепились чиновники из гетманской варты, мы и слова никому не говорили про нашего больного. На что вот Мирон — наш сосед, — Омелюстый кивнул в сторону моего отца, — а и тот ничего не знал про Сергушина. Мы думали, что он недолго у нас погостит, но вышло по-иному.

Больше месяца пролежал он в темной каморке, а потом понемногу стал ходить по комнатам. Отец покойный, бывало, как заметит, что Сергушин вышел из каморки, — мигом к двери и — на ключ ее: отец боялся, как бы кто из заказчиков не заметил его. А Сергушин пообвык в нашем доме и начал понемногу подсоблять отцу.

Отец обтягивал колодку кожей, набивал подошву и отдавал Сергушину, а тот загонял деревянные шпильки. Ловко так приспособился — я и то не умел так. Наберет в рот пригоршню шпилек — и пошел выплевывать, словно шелуху от семечек, одну за другой. Выплюнул шпильку, сунул ее в дырочку, ударил молотком — и нет шпильки, только маленькая квадратная шляпка из кожи торчит.

И брился он очень ловко: возьмет у отца обыкновенный сапожный нож и давай по оселку гонять. Водит, водит — иной раз добрый час. А наточит — нож, словно бритва, острый: хоть волос на лету руби. Потом, густо намылив бороду, так, что пена с нее падала на пол, он раза два проводил ножом по щекам — и волос как не бывало. Это его в окопах так бриться приучили. Побрившись, он пудрил лицо картофельной мукой, которую мать для киселя припасала.

Иногда он садился у окошка и вполголоса пел свои шахтерские песни.

А развеселится — держись! Только поспевай смеяться. Он здорово умел показывать китайские тени. Ну и ловкие же у него были пальцы, прямо удивительно! Мы, бывало, плотно закроем ставни, а он внесет в свою каморку лампу, поставит ее на корзину и давай пальцами шевелить. И сразу на стене перед нами тени забегают. Чего только он не умел показывать: и собак, и кошек, и сову, даже рак у него получался как живой. А однажды перед большой лампой обеими руками он показал нам, как дерутся два немецких солдата в касках. Мы со смеху чуть не поумирали.

Сергушин часто вспоминал свой рудник. Трудная у него там была работа, отчаянная. Последние месяцы перед мобилизацией работал он запальщиком: рвал под землей динамитом камень, пробираясь к чистому углю.

А я рассказывал Тимофею об училище, о том, какие у нас учителя, какая это нудная штука — итальянская бухгалтерия.