Старая крепость — страница 82 из 158

— А я в свою алюминиевую фляжку воды наберу, — решил Петька.

— И ты знаешь что, — сказал я, — мы не просто гулять пойдем. Мы еще сможем там, в Ярмолинцах, в хате-читальне какую-нибудь работу провести. Мы же рабочие подростки, верно? А я в «Червоном юнаке» читал: рабочие подростки должны шефствовать над сельской молодежью. И Марущак нам еще спасибо за это скажет.

— Только Галю незачем тащить. Пускай одни хлопцы идут.

— Ну, ты брось! Она тоже пригодится, — сказал я как можно более спокойно. — Она сельских девушек может агитировать…

Тут я почувствовал, что смутился. До сих пор я не мог без волнения вспоминать, как в то холодное, ветреное воскресенье поцеловал Галю на валах Старой крепости. Я не мог забыть этого поцелуя и, вспоминая о нем, чувствовал еще большую нежность к девушке.

Я тосковал, когда случалось подолгу ее не видеть. Я радовался, когда Козакевич посылал меня в слесарную принести что-нибудь, я не шел, а бежал тогда, зная, что увижу за тисками в синем фартуке мою Галю. Да и она сейчас относилась ко мне иначе. Ясное дело, сегодня, например, она крикнула: «Василь, штаны горят!» — потому что волновалась, как бы я не обжегся.

Когда мы разговаривали, Галя часто отводила в сторону глаза, краснела; бойкая и смелая в обращении с другими хлопцами, со мной она говорила тихо и сбивчиво, подолгу подбирала нужные слова, точно обидеть меня боялась. Я уверен был, что Галя любит меня. Я гордился этой мыслью, и страшно было подумать, что вдруг все это мне померещилось.

Иногда мне хотелось рассказать всем, и, конечно, в первую очередь Петьке, о своей любви к Гале, но каждый раз я вовремя останавливал себя. Мне казалось, что такие вещи не рассказывают даже самому близкому другу, что любовь к девушке надо скрывать глубоко в сердце и не хвастаться ею.

Сейчас в словах Петьки я почуял подвох. А не хочет ли он выведать, каковы мои отношения с Галей? Но Петька шел как ни в чем не бывало — толстенький, простодушный мой приятель, и я сказал ему:

— Ты, Петрусь, сам уговоришь Галю пойти с нами. Хорошо?

— Да не хочу я. Она заморится.

— Смотри, чтобы ты не заморился. Ты вот боишься далеко заплывать, а Галя как плавает? Она хоть и девушка, но куда выносливее тебя.

— Ну… ну… это еще, положим, — возмутился Петька и, видно, чтобы замять этот неприятный разговор, помолчав немного, спросил: — На будущей неделе и у нас будет организована комсомольская ячейка, мне говорили, — то правда?

— Факт!

— А туда… всех примут?

— Нет, зачем всех, — самых выдержанных.

— А меня… как ты думаешь… примут?

— Посмотрим, Петро… Надо взвесить, обсудить, подумать! — сказал я важно, так, словно уже был комсомольцем.

— А ты знаешь, Василь, меня батька давно комсомолистом зовет. Вот обидно будет, если не примут! — И Петька Маремуха печально вздохнул.

Вдали послышался стук кувалды.

Это в мастерской Захаржевского, освещенной багровым отблеском кузнечного горна, ковал раскаленный кусок железа Котька Григоренко. Он трудился, старался там, в пыльной мастерской частника, все еще нагоняя себе рабочий стаж. Он не терял надежды перехитрить нас. Видно было, он проклинал в душе всю эту работу, ему хотелось тоже в город, на гулянье, но Захаржевский был католик и не признавал православных праздников. Вот и погромыхивал там молотком Котька, когда мы проходили мимо него по другой стороне улицы.

Маремуха, тот искоса поглядывал в глубь мастерской, а я посмотрел один раз и сейчас шел, высоко подняв голову, мимо Котьки, замазанный, усталый, с прогоревшей штаниной, опустив руки, на ладонях которых были давно натерты твердые мозоли.

За углом, за афишной будкой, начиналась широкая Житомирская улица. Где-то в самом ее конце, за зеленью садов, уже на самой окраине города, белел дом совпартшколы. Петька повернул на Заречье, а я пошел дальше, к этому дому.

Книга 3Город у моря

НА КИШИНЕВСКУЮ

Памяти моего дорогого наставника,

писателя-коммуниста,

погибшего на войне, -

Евгения Петровича Петрова

посвящается эта повесть…

Был свободный от занятий вечер, и мы вышли погулять в город. Петька Маремуха важно шагал в своем коротком кожушке, от которого пахло овчиной. Саша Бобырь поверх старых, порванных ботинок надел блестящие калоши и плотно застегнул на все пуговицы длинное пальто желтоватого цвета, переделанное из английской шинели, а я напялил уже немного тесную в плечах серую чумарку, похожую на казакин. Она была коротка в рукавах, и крючки ее сходились кое-как: еще в позапрошлом году мне перешили чумарку из отцовского пальто, но я очень гордился ею, потому что в таких же чумарках ходили в нашем городе работники окружкома комсомола и многие активисты.

По случаю субботы в Старом городе было людно. Хотя не все магазины были открыты, но их ярко освещенные витрины бросали полосы света на узенькие, замощенные плитками тротуары. По этим узеньким тротуарам главной улицы нашего города — Почтовки — прохаживались гуляющие.

Какой-то подвыпивший, хорошо одетый тип с перебитым носом, никого не стесняясь, открыто напевал песенку контрабандистов:

На границе дождь обмоет,

А солнце — обсушит.

Лес от пули нас укроет,

Шаги ветер заглушит…

Спи, солдат, курка не трогай,

Мы шуметь не будем.

Мы идем своей дорогой,

Тихие мы люди.

Мы идем по краю смерти,

По узкой тропинке.

Чтобы барышни носили

Чулки-паутинки.

Эх ты, жизнь моя хмельная!

А судьба — насмешка.

Нынче жив, а там не знаю,

Орел или решка?..

Можно было, конечно, и нам присоединиться к этому шумному потоку, но не хотелось. Кроме молодежи с Карвасар, Выдровки и других предместий города, тут сейчас, как всегда по субботним вечерам, прогуливались молодые нэпманы-спекулянты. За два года нашей учебы в фабзавуче ненависть к ним не утихла, а разгорелась еще больше. У комсомольцев и рабочей молодежи было другое место для гуляний — аллея возле комсомольского клуба.

Мы шли прямо по мостовой. Еще днем таяло, совсем по-весеннему грело солнце, а к вечеру снова подморозило. Лужи затянулись льдинками, на проржавевших водосточных трубах повисли прозрачные сосульки.

— Зря ты надел калоши, Бобырь! Видишь, как сухо, — сказал я Сашке и стукнул каблуком по замерзшей лужице, с треском проламывая лед.

— Не балуй ты! — взвизгнул, отпрыгивая, Сашка. — Хорошее дело — «сухо»!

Струйка грязи брызнула Сашке на блестящую калошу. Он стоял посреди мостовой, и у него был такой удрученный вид, что мы с Маремухой не выдержали и рассмеялись.

— Чего смеешься! — еще больше рассердился Бобырь. — А еще член бюро… Пример показывает! — И, вытащив из кармана обрывок старой газеты, он принялся стирать грязь.

Сердито посапывая, Саша то и дело поглядывал вниз. Я знал, что Бобырь обидчив и часто сердится из-за пустяков. Чтобы не дразнить его, я сказал тихо и миролюбиво:

— Не обижайся, Сашка, я же не нарочно. Я не думал, что там грязь.

— Да, не думал… — протянул Сашка.

Но Маремуха, прерывая нас, крикнул:

— Тише, хлопцы!.. Слышите?

Из-под высокой ратуши-каланчи, что стояла посреди центральной площади, донесся звон разбитого стекла.

— На помощь! — прокричал чей-то сдавленный голос.

— А ну, побежали! — скомандовал я.

Мы помчались напрямик через площадь по обмерзшим скользким булыжникам. Черная ратуша ясно выделялась на фоне вечернего голубоватого неба.

— То в пивной бьются. У Менделя! — обгоняя меня, на ходу крикнул Маремуха.

Пробежав палисадничек, окружавший ратушу, мы увидели, что Маремуха прав. Дрались в частной пивной Менделя Баренбойма, что помещалась под ратушей, по соседству со скобяными и керосиновыми лавочками. Под ржавой длинной вывеской, на которой было написано «Пивная под ратушей — фирма Мендель Баренбойм и сыновья», виднелась освещенная витрина. Кто-то изнутри запустил в широкое бемское стекло железным стулом. Стул этот, пробив витрину, валялся теперь на замерзшей грязи. Сквозь разбитую звездообразную дыру просачивался на улицу табачный дым и доносились крики дерущихся забулдыг.

Нам в пивную заходить не полагается: все трое мы были уже комсомольцами. Мы остановились в палисаднике, наблюдая за дракой издали.

— А что, если заскочить, а, Василь? — обращаясь ко мне, сказал Бобырь. — Может, помощь требуется?

— Кому ты будешь помогать? Спекулянту? Наверное, снова нэпачи передрались! — сказал я.

Худая молва шла по городу об этой пивной. Нередко в ней собирались торговцы, контрабандисты, карманные воришки. Такого добра еще много осталось в нашем маленьком пограничном городе со времен царского режима, со времен гражданской войны. В годы нэпа они чувствовали себя очень привольно. Эти люди заходили в пивную к Менделю устраивать свои дела. Говорили к тому же, что Мендель, кроме пива, подторговывает слегка и чистым контрабандным спиртом — ректификатом, который приносят ему из Румынии. Не раз в «Пивной под ратушей» агенты уголовного розыска делали летучие облавы, не раз они выводили оттуда под взведенными наганами хмурых арестованных королей границы — «машинистов», как называли вожаков партий контрабандистов, ходящих за кордон; не раз после таких облав Мендель опускал металлические шторы и шел на допросы в милицию, но пока все сходило ему удачно, он как-то выкручивался, и его пивная продолжала существовать.

Крики в пивной стали глуше, и наконец один за другим несколько человек выкатились на улицу. Мы бросились к ним навстречу. Но только мы выбежали на освещенные огнями плитки тротуара, Сашка остановился и, обернувшись к нам, растерянно прошептал:

— Хлопцы, ведь это…

Два нарядных молодых пижона в костюмах из контрабандного бостона держали под руки нашего фабзайца Яшку Тиктора.

Ноги Яшки подкашивались, воротник гимнастерки был разорван, пуговицы вырваны с «мясом», а от левого уха до рта тянулся кровавый след царапины.