Тогда Матвей прибежал в совет искать управу на строптивого батрака.
— Как он перед Захаршей договором-то козырял! — вспоминает Петро, заранее улыбаясь в предвкушении рассказа Антона. — Сует ему, понимаешь, будто капустный лист корове. — На вот, кричит, смотри, председатель, что со мной этот христопродавец делает! Хлеб осыпается, а он людей увел! Где закон! Где мне на него управу искать, коли не у советской власти?!
— Ага! — смеются мужики. — Тут и советская власть понадобилась!
— О-он мастак насчет этого! — презрительно сплевывает Антон. — Законник.
— А Захар что? — хохотнул кто-то.
— Захар — известное дело: «Батрак — своим рукам хозяин, — говорит. — Полюбовно решать надо. Попроси его, Матвей Никанорыч, может одумается».
— И одумался? — спрашивают опять у Антона.
— Он первый уговор насчет харчей нарушил, — разом суровеет Антон. — Его Сартачиха нас одним квасом да луком-бутуном кормила. И то каждую ложку глазами, как под конвоем, в рот провожала. Норму выдумала — крынку квасу на душу. Это в страду-то!
— Н-да… Матрена, она — прижимиста… — невольно вздыхает Митя. — Рабатывали… — и заметив иронические усмешки мужиков, умолкает.
— Матвей, значит, теперь ко мне и так… и этак, — не спеша продолжает Антон. — Уваженье возымел! Раньше все — Антошка да христопродавец, а тут вдруг… Аж противно, — сплевывает он. — Антоном Митрофановичем навеличивает. Кланяется! «Не губи, — скулит, — Антон Митрофаныч, не пускай по миру. Плату, говорит, вдвое набавлю, только вернись, говорит, да дергачи проклятущие отыщи, куда они провалились». И все в ноги норовит, упрашивает: «Что хочешь, говорит, бери, чего желаешь, требуй, но воротись». Соблазняет, значит.
— Да ведь ты, Антоха, и соблазнился! — с хохотом хлопает по коленям дедушка Петре — Соблазнился-таки!
— Не-ет! — смеется у наковальни Андрей. — Он не на плату… он на невесту. Породниться захотел с хозяином!
Мужики тоже весело хохочут вместе с Антоном. Даже Митя, забыв о своем родстве с Матвеем, визгливо подхохатывает вместе со всеми.
Все помнят, как для вида поломавшись тогда, Антон вдруг поставил перед хозяином такое неслыханное условие: потребовал от хозяина выдать за него свою дочь, придурковатую хромую Анисью. При этом сговор и обручение должны были отпраздноваться немедленно, а свадьба — после страды.
Набожный Матвей взвился от злости и унижения страшной богохульной руганью.
— А тут мимо совета бабка Авдотья проходила, — все также не спеша, с хмурой усмешкой продолжает Антон. — Как это начал Матвей всех родичей с верхней полки через креста, бога понужать, старуха, не разобравшись, креститься принялась, молитву творить, значит. Тут ее и проняло истинным-то смыслом Матвеевой молитвы. Как заплевалась она, как хватила от совета! Откуда и прыть взялась у старухи. Уж с полверсты отмеряла — все оборачивалась да на совет палкой махала!
— А Матвей к Захарше снова приступил: «Это где же, кричит, так прописано, чтобы над культурным хозяином всякая голь-шантрапа изгаляться могла?! Разбой среди бела дня!» Захарша, значит, тоже на меня: «Не мудри, говорит, через край над человеком. Ведь и впрямь хозяйство рушится». Ну, я, значит, стою на своем.
— Ты, значит, тут и выдал свое желанье над человеком поизгаляться, — ехидно вставил Митя. — «Он, мол, два года мою кровушку сосал, так теперь и я над ним душеньку отведу», — сказал, да и…
— А ты слышал?! — зло крикнул Антон.
— Я-то не слышал, а…
— А не слышал — не бреши! — грубо оборвал Антон и продолжал не спеша глухим басом:
— А тут, значит, ветлы над прудом закачались: ветерок поднялся. Матвей как глянул на ветлы, тай и схватился за голову. Как по покойнику заголосил: «Хлебушко мой, хлебушко, — причитает, — каждый колосочек по зернышку на этом ветре уронит — и то сусек зерна будет!» А потом схватил картуз с головы, шварк им об землю… «Режь, — кричит, — разбойник! Идем смотрины справлять. Только пошли скорее, ради Христа-господа бога твою»… — и опять, значит, непечатное.
— Ну и пошли? — поинтересовался кто-то.
— Я сначала за ребятами сходил — Ванюху Лучинина с Прокопом позвал. Вместе ведь бастовали.
На другой день работники Матвея вместе с женами вышли в поле. Проклятущие дергачи оказались на своем месте, только Антон куда-то бесследно исчез и появился лишь через три недели в конце молотьбы.
— Что же ты сбежал-то, Антоха? — спросил его дедушка Петро. — Только обручился ведь…
— Невеста не понравилась, — пробасил Антон. — Полудурка полудурка и есть… Да еще хромая!
Хохотала вся кузница. Согнулся в хохоте над верстаком Андрей. Гулким басом грохотал сам Антон. Но громче всех взвизгивал, хватался за живот Митя Кривой.
— Ох, Антошка… Язва хромая… — верещал он. — А дергачи-то… дергачи где были?
— Дергачи-то? — снова закатился Антон. — Где они были, Андрюха, дергачи-то?
— Он… их… — еле выговаривал сквозь смех Андрей, — ко мне… в ремонт принес. А только там и ремонтировать было нечего… Исправные были дергачи-то…
Вдоволь насмеявшись, Андрей кивал Степке, и тот снова начинал раскачивать ручку меха.
Степка не смеялся, слушая историю. Ему почему-то было жалко Матвея. Тот совсем не казался таким злым и жадным, каким представлял его Антон.
После приезда Андрея, когда по деревне стали ходить разговоры о его неслыханных заработках, Матвей стал частенько наведываться в кузницу. Встречая Степку, он ласково гладил его по голове и лез в карманы брюк, долго шарил там, что-то отыскивая. А сам тем временем ласково улыбался, щурил свои узенькие зеленоватые глаза и хитро, заговорщически подмигивал из-под белесых кустистых бровей.
Глаза у Матвея быстрые и острые, словно два маленьких сверлышка. Сам он низенького роста, рыжий, коротконогий и весь какой-то кругленький, как поджаренная сдобная булочка. А лицо у него гладкое, розовое, без единой морщинки; и лысина — лоснящаяся, опушенная по вискам мягким рыжим пухом.
В карманах у Матвея всегда находился пряник, конфета, горсть стручков гороха такого сладкого, какой умела выращивать одна Сартачиха на своем огороде.
Матвей любит ребят. Если в час его прихода на дворе оказывается Витька или кто другой из Степкиных товарищей, в бездонных Матвеевых карманах и для них находится какое-нибудь лакомство. Угощая своими сладостями, он гладит ребят по голове, вздыхает, и лицо у него при этом делается грустное, затуманенное.
Самому Матвею не повезло с детьми. Сын его Федька, с детства не зная ни в чем запрета, научился пить самогон, стал озорничать, драться с ребятами и в конце концов сделался завзятым гулякой и хулиганом, грозой деревенских парней и девчат.
Отец увещевал его, бил для вразумления нещадным боем, умолял остепениться, не позорить перед народом его седую голову.
Федька на два-три дня остепенялся, но вскоре, вырвавшись из-под отцовского надзора, снова напивался и буянил злее прежнего.
Наученный горьким опытом воспитания сына, дочь свою Анисью Матвей принялся воспитывать с самого раннего младенчества с наивозможнейшей строгостью. Он не спускал с нее глаз, изнуряя бесконечной работой, строго наказывал и в конце концов довел и без того вялую и робкую от рождения девочку до идиотизма, или, как говорили в деревне, сделал ее «полудуркой».
Может быть, оттого, что не повезло ему со своими детьми, и был он так ласков с деревенскими ребятами. Впрочем, и со старшими Матвей был приветлив и обходителен.
Приходя в кузницу к Андрею, он впивался своими маленькими зеленоватыми глазками в начатую работу и, все осмотрев, принимался восторженно хвалить вещи, материал, мастерство Андреевых золотых рук, чем вызывал невольную улыбку на лице самолюбивого кузнеца.
Однажды вечером, когда в кузнице, кроме Степки с Андреем, никого не было, Матвей зашел к ним, держа под мышкой что-то длинное, завернутое в грязную тряпицу.
— Добро здоровьице, Андрей Михайлович, золотые руки, серебряная головушка, — тряс он своей пухлой, мягкой рукой широкую, в мозолях ладонь Андрея, а глазами шарил по верстаку, по горну, по углам кузницы. — Чем занимаешься, Андрей Михайлович, что опять придумываешь, настраиваешь?
— Да вот, ружьишко старое хочу в порядок привести, — говорит Андрей, устало разгибая от тисов спину. — Давно валяется без дела, а на охоту ходить не с чем, — и, вытащив из тисов, он показал Матвею вновь выпиленную затворную колодку, уже прикрепленную к стволу старой переломки.
— А-ах, Андрей Михайлович! — охал Матвей, рассматривая любовно выпиленную и отшлифованную напильником колодку ружья. — Руки твои — не руки, а золото! В старое время ты бы с такими руками палаты каменные себе отгрохал, хоромы! И жил бы барином-сударином, без труда, без заботушки!
— Ну, куда уж нам хоромы, — кривит губы Андрей в сдержанной улыбке, не в силах однако скрыть своего удовлетворения похвалами Матвея. — Нам не хоромы, нам прокормиться бы только со своими помощниками, — косит он глазом в Степкину сторону.
Тот, навалившись животом на верстак, с любопытством поглядывает на длинный сверток, зажатый под мышкой у Матвея.
— И-ии, не говори, не говори, Михайлыч, — шумит Матвей. — Это потому сейчас не надо, что недоступно, недоступно оно нам, грешным, теперь за грехи наши, — возводит он глаза к потолку и складывает на животе руки, не отнимая локтя, прижимающего к боку сверток.
— Ну, какие там грехи у нас, — насмешливо отвечает Андрей. — Сам, небось, знаешь, что люди раньше, в хоромах-то живя, больше грешили. Да ничего, жили, на бога не жаловались.
— И грешили, и грешили, Михайлыч, зато каялись, богу угождали, на церкви жертвовали. Бог и прощал. А мы что нынче? Не грешим, не каемся и господа не славим. Вот он и не дает нам жизни по талантам нашим. Вот она работа-то, — выхватывает он цепкими пальцами из рук Андрея сделанную колодку. — Красота работа, заглядение, божий дар! А к чему она, эта работа, прикладывается. К… тьфу! Стволишко-то ведь рублевый, тридцать второй калибр — по воробьям только пулять на огороде!