Старая кузница — страница 15 из 42

Но Андрей молчит или говорит что-то невнятное, и Матвей снова вскидывается:

— Ты не думай, Михайлыч, что тебя это минует. Не минует и тебя, нет, не минует!

Андрей протестующе поднимает на него глаза, но Матвей не дает ему говорить, продолжает:

— Хозяйство справное? Справное. Мне родня? Родня! И — шабаш, к ногтю! И тебя к ногтю. Не минует! А нет — так заневолят, — снова шепчет он в ухо Андрею, — заневолят на ихнюю голую колхозию день и ночь спину в кузне ломать да еще на паек посадят. Не слаще нашего придется.

При угрозе «заневолить» Андрей поднимает голову.

— Ну это, брат, шалишь. Что-что, а уж заневолить я себя не допущу. Коль на то пошло, я и в городе себе работу сыщу, не хуже здешней. Меня уже давно на станции в депо зовут работать. Мастеровой народ везде нужен.

— Э-эх, што там в городе! В городе теперь тоже разворотливому человеку ходу нет. Одно слово — «ликвидация»! — злобно сплевывает он в угол. — В городе-то они наперед всех линию свою вывели. Эх, взял бы ихнюю колхозию!.. Да Федьки нет! — с тоской восклицает Матвей. — Был бы Федька, он им… — но увидев помрачневшее при упоминании о Федьке лицо Андрея, Матвей спохватывается, говорит уже по-другому; — Был бы сын дома — все было бы с кем душу отвести! Да нет его! Нет сыночка! — деланно всхлипывает Матвей. — Страдает на чужой сторонушке!..

По деревне давно ходят слухи, что из ссылки Федька сбежал и живет, скрываясь где-то в окрестных деревнях. Но Матвей, говоря о Федьке, всегда всплакивал, ссылаясь на «чужую сторонушку», где должен был страдать его сын.

Когда Матвей ушел, Анна, что-то кроившая из полос цветной материи, повернула к Андрею сухощавое лицо с обидчиво поджатыми тонкими губами.

— Прямо тошно смотреть, как ты с родным дядей моим обходишься!

— А что? — удивленно поднял на нее глаза Андрей.

— А что, а что… — сидит, напыжился, как сыч! А да два… а путного слова не услышишь!

— Да что я с ним должен… — устало отмахивается Андрей, — любезности разводить?

— Должен не должен, а посоветовать что — мог бы, не чужой! Мне он за родного отца, дядя-то Матвей. Да и хлеба воз-другой в амбар пустить — не лопнул бы амбар, не больно он от богатства у тебя ломится. С другими, небось, умник умником, а тут родной дядя, можно сказать, жизни решается, а ты путного слова сказать не можешь.

— Да что я ему на самом деле, — сердится Андрей, — адвокат, что ли?

— Да ведь родня!

— Знаю я ее, эту родню. Как в силе был, так бывало середь зимы снегу не выпросишь.

— Что, поди скажешь, не давал он, не помогал никому?

— Давать-то давал, только потом за эту помощь семь потов сгонял.

— Что ж это выходит: родной человек пропадает, а мы ручки сложим да поглядывать станем? Так, по-твоему? Пока до самих не доберутся?

— Сам пускай расквитывается. Мне-то не о чем заботиться. Я весь тут: две руки да молоток — все мое богатство. А он еще меня запутать хочет.

Анна обиженно умолкает. Это у нее на день, на два. В такие дни все, что она подает на стол Андрею, Степке, не ставится, а шлепается, тычется им под нос. Чашки, горшки, чугуны в печке под ее руками тоже громко и обиженно звенят. Степка в такое настроение Анны не знает, куда деваться, а Андрей, как бы ничего не замечая, спокойно и неторопливо ест, не спеша одевается и отправляется на весь день в кузницу.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Большой крестовый дом Домны Ильичевой — лучший в деревне. Железная крыша, высокое крыльцо, резной, словно вязанный искусной кружевницей карниз, зеленые ставни на окнах. Сейчас эти ставни плотно закрыты. Ни единой щелочкой не пробивается на улицу яркий свет большой двадцатилинейной лампы. Стол вытащен на середину просторной, обставленной по-городскому горницы.

Гнутые стулья, картины в рамках по чистым беленым стенам, книги на фигурной этажерке. В углу, под богатыми золочеными образами, предмет удивления всей деревни, гордость Домны — граммофон.

За столом Матвей Сартасов, Никита Твердышев, Григорий Поликарпов — богатый замостенский мужик, по уши заросший черными вьющимися волосами. Между Матвеем и Никитой с достоинством восседает Митя Кривой.

Принаряженная Домна тоже сидит за столом. Время от времени она встает, выходит на кухню, прислушивается: не идет ли кто, не возвращается ли Тося из сельсовета. Горько вздыхает: родной дочери не доверяешь, сторожишься, как ворюга ночная.

Разговор за столом тоже невеселый. Матвей рассказывает новости, привезенные из района:

— Человек этот — в корень свой, и свойство с ним у меня давнее. Да́вано ему, передавано и сырым и жареным.

Матвей наливает полстакана водки, пьет. Гости хмуро следят, как булькая, исчезает жидкость в округлом Матвеевом рту, смачно хрустит на мелких острых зубах огурчик.

— Однако нынче не берет… — продолжает Матвей. — Хотя силу в районе и имеет, только уж не ту, что ранее бывало. Состряпать бумагу и нынче может, какую хошь. Доступ есть и к печати и к листам гербовым. Но… — многозначительно оглядев собеседников, поднял палец Матвей, — опасается! Проверщиков на те бумаги развелось ноне — как нерезаных собак. Райкомы, исполкомы, Гепеу, полунамоченные разные… Влипнуть в два счета! Письменной поддержки, говорит, и не проси. Не будет. И даже кои бумага: раньше бывало выписывали таким же, свойским способом, — похерить. Али, по крайности, не козырять. Но по словесности объяснил. Дал, так сказать, наведение на курс. А наведение такое: сила солому ломит.

— Да кака там сила! — сварливым бабьим тенорком воскликнул Никита Твердышев. — Два-три голодранца — Захарка да Антошка Хромой — вот и сила вся! Прижать к ногтю — и силы никакой нету!

— И, говорит, ежели против этой силы уберегчися хочешь — подлегай под нее, как рожь под ветром, и жди, когда время настанет обратно выправляться, — снисходительно взглянув на недалекого Никиту, продолжает Матвей и, видя, что собеседники ждут пояснения, вздыхает: А когда оно настанет, это время, не сказал. И даже надежду никакую не заронил.

— Надо быть, человек тот умственный и в видах имел он Антанту, — авторитетно говорит Митя Кривой.

— А еще говорит, — продолжает Матвей, — ежели на иную гору взобраться невозможно, то обойти ее кружным путем — всякому под силу.

— Да как, как обойти-то?! — подался к Матвею Григорий.

— Какими путями обойти, коли кругом обложили, будто волка матерого?! — ворчал Никита.

— Не обходить, а рвать, рвать надо глотки горлодерам, чтоб знали и другие боялись! — шепчет Григорий Поликарпов, сверкая из-под черной шапки волос горящими мрачным огнем глазами. — Рвать глотку! И первым делом заводилам: Захарке с Антошкой.

— Нет, ты скажи, Никанорыч, какой путёй эту напасть обойти можно? Что он, тот «свой» человек, сказывал? — допытывается Твердышев.

— Опять же он больше притчами объяснялся, — разъясняет Матвей. — Опасается человек. А только понять так можно, что покуда не поздно, надо… следовает… — приметив, как впились глазами в его лицо собеседники, Матвей отвел свой взгляд куда-то вверх и, остановив его где-то между образами и граммофоном, уклончиво добавил: — Приспособляться следовает ко власти ихней… подлаживаться… угождать… и… и… и все такое прочее, и все этакое подобное… — вил он конец фразы, вдруг убоявшись выдать своим единомышленникам умный и тонкий совет, полученный от «своего» человека.

— Тьфу ты, холера рыжая! — выругался Григорий Поликарпов. — Мы ждали умного слова, а он — приспосо-обиться!.. Поди сам приспособься к Антошке. Он те приспосо-обит! За все годы расквитается, что у твоей Матрены хлеб с квасом хлебал.

«Слава те, господи, удержался, не выказал совета-то! — мысленно крестится Матвей, слушая Григорьеву брань. — Перехватишь, спасибо не скажет козел мохнорылый. А ты потом сунешься — фиг с маслом. Топтана дорожка, не проедешь, не пройдешь».

А решительный Григорий все больше распалялся.

— Они нас спайкой берут! Комитеты собирают свои беспортошные, а мы жмемся тут в одиночку, друг от дружки хоронимся! Надо тоже свою спайку держать. Не на большую дорогу идти — свое добро ведь отстаивать!

— Верно, Гриха, верно! — кивал Никита, опасливо косясь на окна. — Рты на наше добро мно-огие поразевали. Одному зажать — другие сами захлопнут. Ты, Никанорыч, чего молчишь-то? Аль у тебя своя какая думка?

— Думка не думка… — протянул Матвей сокрушенно. — А только у них сила — у них и власть. Народ в наших краях смирный. Восстаньев и в гражданскую не подымал… Здесь же Челяба рядом, Курган с Шадриной. Там этой голытьбы фабричной да деповской!.. Как курят передушат, в случае чего!

— Народ смирный, так што ж: как баранам под топор идти посоветоваешь? Нет, ты, Матюха, не крути. Ты давай начистоту перед нами, коли вместях собрались! Ты что же: все отдать советоваешь?

— И што ты на меня, Гриха, насел? Аль я тебе атаман?..

— А я говорю: не буду подлегать под иху власть! Лучше сам все попалю! В Сибирь пойду, а им не оставлю!..

Домна Ильичева сидела, горестно подперев рукой щеку, и с сожалением глядела и а готовых разругаться мужиков.

— Охо-хо-хо! Соседушки мои дорогие… — вздохнула она, пряча где-то в углах еще нестарых сочных губ ироническую улыбку. — Всем-то вас господь-бог наградил: и силой, и статью… а уму-разуму не выучил! Чего вы цапаться взялись. Чего делите?! И ты, Матвей Никанорыч, тоже хорош! Подляга-а-ать! — передразнила Домна, уперев руки в бока. — Кому такой нужен подлягатель? Тьфу, срам, а еще мужик называется! Да я, баба, под ихнюю ярму не подлягу, а свою линию выведу! И хозяйство сохраню! А ты — мужик: подляга-ать!

И наклонившись над столиком, глядя в разгоревшиеся надеждой глаза мужиков, Домна зашептала жарким шепотом:

— Не подлягать, подкапывать под их надо! Ты думаешь, везде у них гладко получается? Думаешь, охотой мужик пойдет в ихнюю коммунию? То-то вот и есть! Они агитацию, а мы вдвое! Они стращать, а мы втрое! Они Сибирью грозить, а мы… а мы — геенной огненной, судом божьим пуще ихней Сибири народ в испуг ввергнем! Они мужиков на собранью сгоняют, а мы без собранья баб в сумленье введем, так что они ихнего колхоза пуще, чем черт ладана, бояться будут! А сами вы что? Чужие в деревне, без роду без племени, без родни, без друзей, что ли? Аль не должен вам никто? Да и комм