Тарасов недоуменно повел бровями. А тот, все больше распаляясь, громко говорил:
— Да вы что это, товарищи? Неужели вы не понимаете, что находитесь на фронте величайшего в истории сражения — сражения за социализм в деревне! Партия бросила на этот фронт все свои лучшие силы! Вас самого, Георгий Михайлович, прислали сюда как стойкого большевика, пролетария, не раз доказавшего свою боевую закалку, я сам читал вашу характеристику. Неужели вы спасовали, растерялись перед трудностями? Да я, рядовой коммунист, особо пролетарского происхождения не имею, но, пока вы здесь либеральничали, в двух сельсоветах провел коллективизацию на сто процентов! — с упреком крикнул он Тарасову. — А вы… Вы даже процент коллективизации подсчитать не нашли время! А если подсчитать, то окажется такой, что и… Из двухсот двадцати дворов… меньше семидесяти процентов! Вы тащите назад весь район! Всю область! Вам отвечать придется! Вас не затем сюда партия поставила, чтобы вы благотворительностью занимались! Партия не шутит с такими делами. Или вы будьте добры выполнять ее приказы, или…
Скрипнула дверь, и в избу вошла Анна Константиновна со Степкой и Игорем. С любовью и восхищением смотрела она на своего мужа, который продолжал отчитывать Тарасова и Захара. Вот он, настоящий ее Геннадий! Именно такого — пламенного, горящего благородным чувством, полюбила она его в первые дни их встречи.
Однако Тарасов не разделял восхищения Анны Константиновны. Лицо его окаменело. Лишь вздувшаяся у седого виска жилка да чуть заметное нервное подрагивание ресниц выдавало его волнение. Он бросил на Геннадия Иосифовича холодный взгляд, сказал:
— Насчет боевой закалки моей и прочего — это все лишнее. К делу никакого отношения не имеет. Что же касается процента, так вы от него совершенно напрасно в обморок падаете. С вас партия за мой процент не спросит. Перед ней я сам буду в ответе.
Этот несколько насмешливый тон отрезвил Геннадия Иосифовича. И он уже собрался было более спокойно объяснить Тарасову всю неуместность его медлительности, но тот, подумав, что Геннадий Иосифович снова решил спорить, вдруг спросил:
— Вы в райком когда поедете?
— Дня через два.
— Вот и прекрасно. Поедем вместе. Там и разберемся, чей процент лучше. И главное — прочнее. А сейчас… — Тарасов показал глазами на стоящих в дверях Анну Константиновну и Степку, как бы давая понять, сколь неуместен при них начатый спор.
Но именно присутствие жены, восхищенного взгляда которой не мог не заметить Геннадий Иосифович, и не позволяло ему уступить, оставить последнее слово за Тарасовым.
— Нас с вами, товарищ Тарасов, не для того сюда партия направила, чтобы мы друг другу правоту свою доказывали, — сказал он. — Вы сами прекрасно знаете установку райкома, что коллективизация должна быть закончена до начала уборки.
— Да мы ее и закончим…
— А вот когда закончим, когда выполним директиву, тогда и поедем в район. А сейчас судьба района решается здесь, в этой вот деревне. Когда вы собираетесь провести решительное собрание всех жителей?
— Захар Петрович вот считает, что дня через три. Надо подготовить как следует собрание, побеседовать с некоторыми крестьянами, шире развернуть разъяснительную работу…
— Ерунда! — резко перебил Геннадий Иосифович. — В том сельсовете, откуда только что вернулся, я за трое суток провел всю работу. Правда, за эти трое суток я совсем не спал, меня чуть не убили, но зато этот сельсовет теперь первый по району сплошной коллективизации. И ваша деревня через два дня тоже могла бы быть такой. Назначайте назавтра собрание, — уже тоном приказа обратился он к Захару.
Захар покорно нагнул голову. Тарасов чуть заметно пожал плечами.
— Я понимаю вас, Георгий Михайлович, — уж более миролюбиво сказал Тарасову Геннадий Иосифович. — Человек вы городской и психологию нашего мужика не знаете. Поэтому и осторожничаете, как бы палку не перегнуть Я же его, мужика, насквозь вижу, потому что вырос в этих краях, и душу мелкобуржуазную изучил до тонкости. Мужик может вашим речам посочувствовать, и поддакнуть, и идеи ваши одобрить, но, поверьте мне, по-хорошему со своим добром он все равно никогда не расстанется. — Знаю, знаю! — предостерегающе поднял он руку, видя, что Захар, с недоумением слушавший его, хочет что-то возразить. — Сознательная часть деревни, особенно беднота, которой терять нечего, — усмехнулся он, — те идут в колхоз по доброй воле. Но средний крестьянин без нажима не сдвинется с места. Уж поверьте мне! Сколько вы его ни агитируйте — сообща или индивидуально, но пока не прижмете, не намекнете на судьбу кулаков — ничего не поможет.
Тарасов слушал Геннадия Иосифовича и все больше убеждался, что спорить с ним здесь, доказывать цинизм этих его рассуждений бесполезно. Бесполезно также напоминать о необходимости завоевать доверие середняка, о недавнем совещании в райкоме, на котором всех уполномоченных строго предостерегали от всяких перегибов, кое-где уже имевших место. Чтобы прекратить разговор, он спросил Анну Константиновну, которая все еще стояла в дверях.
— Это что за делегация там за вас держится, Анна Константиновна? Входите рассказывайте.
Выслушав историю с ружьем, Геннадий Иосифович забегал по кухне:
— Теперь мне понятна причина, почему у вас, товарищи, неудача с коллективизацией! — напустился он с еще большей яростью на Тарасова с Захаром. — Либеральничаете! Этого кузнеца давно следовало раскулачить как кулацкого пособника и выставить из села. А вы… Вот и дождались, что из ружья, которое этот подкулачник сделал, вас самих же чуть не перестреляли. Борьба есть борьба, товарищи, и жалости, доброте вашей тут места быть не может!
— Мы же допрашивали Сартасова, — угрюмо сказал Захар. — Он то же самое говорил, что и Анна Константиновна. И потом, может, ты, Геннадий Иосифович, и прав, что, если, мол, лес рубят, то щепки летят. Только я в Андрюшке не щепку вижу, а моего покойного товарища сына. Товарищ этот, кузнец Михайло, этими же кулаками погублен, которые и на сына его сейчас петлю накинули. Так я не могу теперь своей рукой эту петлю за конец веревки дернуть, что вы мне ни доказывайте.
— Я вам ничего доказывать не собираюсь, — пренебрежительно усмехнулся Геннадий Иосифович. — На это есть прокурор. Ваша прямая обязанность направить этого кузнеца в прокуратуру вместе с кулаком Сартасовым и его дочерью. А обо всем, что здесь произошло, составить подробный протокол.
Решительный тон Геннадия Иосифовича, его убежденность смутили Захара, и он умолк.
Заколебалась и Анна Константиновна. Но тут неожиданно в разговор вступил Игорь.
Волнуясь и оттого часто одергивая гимнастерку, поправляя портупею, он заговорил горячо, сбивчиво:
— Вы извините меня, Геннадий Иосифович, что я вступаю в ваш спор. Я тут случайно оказался. Сказали, что здесь председатель живет… но только вот с товарищем, которого опять же, извините, не знаю, как зовут, с ним на все сто процентов согласен. Ведь дважды два может пропасть человек, если никто из нас, сознательных, ему руку вовремя не протянет.
Видя, что Геннадий Иосифович добродушно и снисходительно улыбается, не относясь серьезно к его словам, Игорь покраснел и заволновался еще больше:
— Нет, я серьезно говорю, и вы не улыбайтесь, пожалуйста! Я же вам рассказывал доро́гой, что сам через это прошел когда-то! Хорошо вам смеяться. Вы, может быть, под крылышком у папеньки с маменькой выросли, они вас выучили, на путь наставили… А если некому поддержать вас в трудную минуту? Если с шести лет один по белому свету скитаешься, если даже места того не знаешь, где твой родной дом был, и у тебя, кроме воровства, никакого другого способа кусок хлеба добыть не остается, тогда как? Тоже в прокуратуру? Да я на этого шкета смотрю, — уже окончательно разволновавшись, дрожащим голосом продолжал Игорь, показывая на приникшего к дверному косяку Степку, — и у меня сердце переворачивается. Наверное, немало слез пролил он, пока решился идти к нам за брата заступаться! Что ж нам отмахнуться от этих слез сиротских?! В прокуратуре, мол, разберутся?! Да я, если хотите, сам… я сам… Что… Что вам мамаша? — изумленно, почти с испугом спросил он Власьевну, которая с самого появления его в избе не спускала с него глаз. А теперь, подойдя к нему вплотную, широко раскрытыми затуманенными слезой глазами вглядывалась в его лицо и непослушными прыгающими губами силилась вымолвить какое-то слово.
— Его… Его… Егорушка?.. — дрожащим шепотом, с робкой мольбой в глазах спросила, наконец, Власьевна, пытаясь прикоснуться рукой к сильному плечу Игоря.
— По… почему Егорушка? — отодвигаясь от Власьевны, растерянно, с запинкой спросил Игорь. — Откуда вы знаете? Ну, Егором меня зовут… — все более теряясь под пристальным взглядом Власьевны, пробормотал он. — Это в детдоме ребята Игорем окрестили…
— Егорушка… Сыночек… — шептала Власьевна, все так же робко, дрожащей рукой держась за светлые пуговицы на груди Игоревой гимнастерки. — Что же ты не узнаешь-то нас? Мы ведь это… Петрович, погляди же… Егорушка наш ведь это!
— Что? Что такое?.. — еле слышно, с побледневшим лицом спрашивал Игорь и вдруг, пораженный внезапным воспоминанием, застыл своим взглядом на лице Власьевны. И вот, словно горячий свет прихлынул изнутри к лицу Игоря. Оно, сразу посветлев, сделалось каким-то совсем беспомощным и детским, губы его задрожали, глаза быстро-быстро забегали по лицу Власьевны, что-то отыскивая, вспоминая давным-давно забытые родные черточки. Тихо-тихо, одними губами, все еще не веря себе, он прошептал:
— Неужели… Неужели мама?
— Сыночек! Дитятко мое бедное! — забилась в рыданиях на груди его Власьевна. — Я знала, я знала! Я все двенадцать лет тебя ждала! — сквозь рыдания говорила она и, словно все еще боясь, что он опять исчезнет, обхватила его руками и повернулась к сидящему на лавке мужу:
— Петрович! Отец! Что же ты сидишь? Егорушка ведь это!
А Захар пытается встать с лавки, но чувствует, что проклятые ноги его враз отяжелели и ни в какую не слушаются. И радуясь, и стыдясь своей слабости, он повторял, сидя на лавке: