Старая кузница — страница 34 из 42

— Егорка… Егорка, ешь тя корень! Вернулся парень! Вот, ешь тя корень! Вернулся!

И крупные мужские слезы текли по его щекам, исчезая в растрепанных усах и бороде.

Первой спохватилась Анна Константиновна. Смахнув с ресницы непрошеную слезу, она, смущенно улыбаясь, поднялась и направилась к двери, приглашая взглядом следовать за ней остальных невольных свидетелей этой нежданной встречи.

В избе у дверей сиротливо стоял один Степка. Глотая слезы, он вспоминал свою мать и не знал, что ему теперь делать, куда деваться. Видя, что отсюда все ушли, Степка начинал понимать, что и он, пожалуй, лишний в этой семейной радости. Тяжело вздохнув, он размазал по лицу слезы и совсем уж было собрался уходить, но в это время Игорь поймал его последний, не по-детски серьезный взгляд, брошенный в их сторону, и, видно, по своему сиротскому опыту многое поняв в нем, робко и просительно обратился к Захару:

— Что ж парень-то, отец, — покраснев, впервые назвал он так Захара, — так и уйдет ни с чем?

Захар с неожиданной бодростью быстро встал с лавки и подошел к Степке. Обняв за плечи, он вывел его из избы на крыльцо.

— Завтра, как только приедет твой брат, — тихо, с опаской оглядываясь на уходившего Геннадия Иосифовича, шептал Захар на ухо Степке, — ты сразу прибеги ко мне и скажи. Договорились?

— Договорились, — кивнул Степка.

— Ну, вот и дуй домой! Тут, брат, видишь, дела какие! А за Андрюшку не бойся. Не дадим его в обиду!

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Давно уже погасли все до одного огоньки в деревне. Затихли песни девчат на улице. Замолчала запоздалая гармонь над прудом. Уснули неугомонные деревенские собаки. Темная, беззвездная ночь раскинулась над деревней, над озером, над лесом. Кажется, замерло все…

Но вот легкая, неслышная тень метнулась из огорода по двору Матвея к дому. Однако двор пуст, двери на замке. Спустя минуту тень так же тихо крадется через улицу и замирает под окнами Домнина дома.

Сама Домна не спит. Она лежит в темной кухне на жестком тюфяке, постланном поверх большого сундука с добром у самого окна и думает свою невеселую тревожную думу.

Подвел ее этот рыжий лис, Матвей! Ведь уж как полагалась Домна на его проходимость! Не устоял и он — рухнуло все его богатство, а с ним и Домнины надежды на теплую свою бабью осень, согретую мужней лаской, на счастье дочери, которого она все-таки желала постольку, конечно, поскольку оно не мешало бы ее собственному счастью.

Давно ли, кажется, все было хорошо. Ее Антонида почти смирилась с Федькой, еще бы день, два и… И все этот проклятый Тарасов! Он привез все несчастья на Домнину голову, на голову всех почтенных людей деревни: разоблачил Федьку, сплотил голытьбу, велел им зорить богатых хозяев…

«Эх! — сжимает в бессильной ярости Домна кулаки, брошенные поверх одеяла вдоль крепкого тела. — Была бы я мужиком — нашла бы, как посчитаться с городским выродком…»


…А в школе, в маленькой комнатке учительницы на узенькой жесткой кровати говорят не наговорятся Геннадий Иосифович с Анной Константиновной.

Уже улеглось волнение, вызванное острой сладостью примирения после долгой ссоры. Высказаны друг другу и взаимные упреки и взаимные признания.

Сейчас Геннадий Иосифович говорит жене о самом наболевшем за эти тревожные суровые дни его скитаний по району.

— У вас еще по-человечески прошло раскулачивание. А вот в моем сельсовете одного хозяина больного с постели сбросили. Пришли, описали все, вплоть до перины, на которой лежал, а его взяли под руки и вывели из собственного дома на улицу. Вместе с ребятишками…

— Что ж ты смотрел?

— Что ж я? Мое дело выполнять. А что там думаешь, чувствуешь в душе — это никого не касается.

— Что же ты чувствуешь? — невольно в тревоге затаила дыхание Анна Константиновна.

— Чувствуешь… чувствуешь… — в раздумье медленно отвечает Геннадий Иосифович, закидывая руки за голову. — Ты думаешь, так это просто, рассказать что чувствуешь, когда людей разоряют по твоему же приказу… Вот Константина Копылова в Михеевке раскулачивали… Я его с самой войны знаю. Работящий мужик! Один своим хлебом, наверное, полсотни семей в городе кормил… А кто этот хлеб теперь посеет? Эти, что ли? — кивнул Геннадий куда-то в темноту. — Да не в этом дело! — с досадой отмахнулся он. — Этот Копылов, бывало, как едет в район — обязательно ко мне… Я, если случалось в Михеевке бывать, всегда у него на квартире останавливался. У него дом хороший, почище, чем в городе у иного интеллигента. А тут пришлось идти к нему с комиссией… Куда денешься? Ладно он не дурак. Понял, что не мог я иначе. Да и все равно — не я, так другой…

— Постой, постой… — лежа на сильной руке мужа, закрыла глаза ладонью Анна Константиновна, стараясь собраться с мыслями. — Ты что ж, выходит, жалеешь?

— А что ж, по-твоему, их уж и пожалеть нельзя? — сердито спросил Геннадий Иосифович. — Или ты около этого сухаря Тарасова тоже очерствела?

— Постой, постой… — взволнованно, привстав на локте, спрашивала Анна Константиновна. — Как же так… Ты даешь приказ раскулачивать и ты же их жалеешь?.. Ничего не понимаю! — горестно воскликнула она, стараясь в темноте вглядеться в лицо усмехавшегося мужа. — Зачем же это тогда делается! Я вот не знаю того, что ты знаешь, не понимаю многого, но я… Но у меня… Ну, понимаешь, у меня рука не дрогнула, когда я описывала их имущество. Я верила, что так надо, что все это справедливо, ибо добро это все нажито чужим трудом, что оно должно быть возвращено тем, кто наживал его — батракам, беднякам… А ты… А ты… — не понимаю! — в тоске и смятении воскликнула она. — Кто же ты тогда?! Зачем же ты тогда участвуешь в этом… направляешь людей на это?.. Ведь ты так убежденно говорил с Захаром и Тарасовым! Я слушала с упоением, я гордилась тобой. Ты был такой прямой, резкий, беспощадный…

— Глупенькая ты у меня, — снисходительно улыбаясь, привлек к себе жену Геннадий Иосифович. — Раскипелась: зачем да как… — шутливо передразнил он. — Да очень просто. Я коммунист. Я должен выполнять приказ партии. А приказ партии — согнать мужиков в колхоз, отобрать у кулаков добро, хотя они его и своим горбом наживали, хотя они — самая что ни на есть крепкая экономическая опора власти в деревне! Кто город хлебом кормит? Думаешь, эти твои Антоны да Захары? Черта с два! Кулак город хлебом кормит! Кто в деревне культуру несет? Думаешь ты своими танцами-манцами? Эх ты… глупенькая! Кулак ее несет в деревню, настоящую-то культуру. Своими жнейками, молотилками заграничными, своими правильными севооборотами, своим племенным скотом! Вот через него, через кулака, и надо бы социализм в деревне строить, чтобы социализм врастал в кулака, а кулак в социализм. Но наверху там решили по-другому… Что же мне, маленькой пешке, остается делать? Кричать «долой», «неправильно»? Нет, брат, шалишь! Видел я, как некоторые кричали да из партии повылетели. А другие, что были поумнее, на их посты встали… Что ж мне прикажешь смотреть, как другие в гору идут? Нет, уж лучше я помучаюсь, помотаюсь по деревням, зато во всем райкоме ни у кого лучше моих результатов нет! За это я не сегодня-завтра зав. отделом буду, а там, глядишь, секретарем, а там — и до области будет рукой подать. Ты думаешь, я всю жизнь в этой глуши торчать буду? Эх ты, идеалистка! Нет, надо, надо тебе выбираться отсюда, а то ты совсем тут омужичишься. На днях вот съезжу с Тарасовым в райком, вправлю ему там мозги, а потом за тобой приеду. Впрочем, мы ведь договорились уж об этом, правда? Ну чего молчишь? Признайся, что рада отсюда выбраться? Погорячилась немножко, убежала, а потом жалела? Ну, да ладно, ладно. Я ведь не сержусь. Я все-таки люблю тебя, чудачку такую.

И обняв сильной рукой хрупкие плечи жены, Геннадий Иосифович, к несказанному удивлению своему, почувствовал, что они судорожно вздрагивают. Анна Константиновна лежала рядом с мужем, уткнувшись носом в подушку, и старалась подавить рыдания.

Только что муж ее был самым дорогим, самым лучшим на свете человеком. Смелым, цельным, верным… И вот…

Но у нее уже не было больше сил бороться и с ним и с собой, не хватало мужества поступить так, как она должна была бы поступить — встать и указать ему на дверь.

— Аня! Аня! Что ты? Что с тобой? — трясет ее за плечо Геннадий Иосифович… — Черт его знает! — возмущенно восклицает он. — Если уж с родной женой нельзя душу отвести, тогда…

Внезапный стук в окошко обрывает его на полуслове. Он проворно вскакивает, хватает со стола наган и устремляется к окну.

Анна Константиновна, встревоженная стуком, встает и, вытирая глаза, идет вслед за ним. Вглядевшись в светлую тень за окном, она вскрикивает:

— Тося! — и бежит скорее открывать дверь.


…Тося уже засыпала. Громкий шорох и шепот за дверями заставил ее вздрогнуть и насторожиться.

Затаив дыхание, она прислушалась к тому, что делается в кухне, и сердце ее тревожно екнуло. Она узнала Федькин голос.

Тося слишком хорошо знала Федьку, чтобы надеяться на то, что он оставит ее в покое. С той минуты, когда, к ее несказанной радости, Тарасов разоблачил Федьку и тот, выпрыгнув в окно, скрылся, она с замирающим от страха сердцем ждала этого прихода и внутренне готовилась к нему.

И все же сейчас, когда услышала рядом за дверью его свистящий шепот, она не поверила этому: до того страшила ее новая встреча с ним.

Ее охватило тоскливое и гнетущее чувство обреченности, безнадежности всякой борьбы и сопротивления. И от этого сознания своей обреченности Тосе стало до того горько, до того жалко себя, что, закусив зубами край одеяла, она, давясь им, залилась слезами.

Она с внезапной обидой вспомнила поучения Анны Константиновны, которая после бегства Федьки отчитывала ее за малодушие, за то, что не любя уступила Федьке.

«Попробовала бы сама не уступила, когда кроме петли, деваться б больше некуда», — сквозь слезы прошептала Тося. Всех их — и Захара, и Антона, и Анну Константиновну с Тарасовым — вспомнила она сейчас с какой-то горькой и обидчивой завистью. Она вдруг представила, будто они все вместе шли дружно куда-то одной дорогой. Но вот с ней, с Тосей, стряслась беда, она отстала, а те все идут и идут дальше, не замечая ее отсутствия.