Старая немецкая сказка, или Игра в войну — страница 10 из 11

белое пятно у ног нового хозяина. Тот, понятно, держал его на всякий случай на поводке. И до сих пор глаза невольно становятся мокрыми от воспоминаний. Шарик был первой моей собакой.

…В Германии я с первого же дня старался с ним не расставаться и даже привел к Леониду в госпиталь. И меня пропустили с собакой не только потому, что я был русским. У немцев было особенное, умилительное отношение к домашним животным.

В ГОСПИТАЛЕ

Первым, кого я увидел в госпитале, был Эрвин. Он стоял, опершись на подоконник, в пустом коридоре, в полуобороте ко мне, так что было видно обмазанное йодом ухо. Весь коридор, во всю длину, был расчерчен отражениями оконных рам. Тут дверь палаты открылась, выскочил какой-то мужчина и, что-то быстро говоря, стал тянуть

Эрвина в палату напротив. Я скорее догадался, чем узнал в этом лысом господине его отца.

Эрвин вырвался и побежал к выходу, прямо на меня. И хотя он чуть не сбил Шарика с ног, тот лишь отскочил и даже не залаял на незнакомца, как сделала бы, наверно, любая собака. А военизированный пес промолчал. Я где-то читал, что собаки безошибочно чувствуют, кто смел и кто труслив. А Шарик, разделявший весь мир на военных и штатских, выходит, словно признал Эрвина за военного. Зато его отца, который побежал следом, облаял не задумываясь.

Я оглянулся на них, и мы вошли в ту же палату, из которой и выскочил отец Эрвина. Здесь лежал Леонид, я уже бывал у него. Его могли бы выписать, все вроде обошлось, но родители настояли: пусть побудет еще немного под наблюдением врачей. Как шутил его отец, военный комендант: “На порку не опоздает”.

По-моему, Леонид больше обрадовался встрече с Шариком, чем со мной.

Он его еще не видел. Умный Шарик и на него тоже не стал лаять, сразу признав в нем командира. Если бы он мог, он бы отдал ему лапой честь. Такой уж у него был вид.

Леонид поведал мне, что сейчас приходил отец Эрвина с большой просьбой, “гроссе битте”. Хотя Леонид и не все понял, но главное угадал. Эрвин, мол, рассказал отцу обо всем, и тот теперь слезно умолял, то прикладывая палец к губам, то складывая пальцы решеткой, не выдавать сына. Он, мол, сейчас войдет и извинится.

– Да не нужно мне этого, – отказывался Леонид. – Никому не говорил и не скажу!

Но проситель заторопился в коридор, и вместо Эрвина, слава Богу, пришел я.

Я, так сказать, доложил нашему командиру о том, что видел в коридоре, и уверенно добавил:

– Дурачье эти взрослые, ни за что он извиняться не будет. Слышь, а зачем ты в него стрелял?

– Я не в него, – нахмурился Леонид и выспренно произнес: – Я хотел, чтобы моя пуля просвистела у него над плечом.

– Ага, – в тон ему поддакнул я, – чтобы он наложил в штаны.

– Этот не наложит, – сказал Леонид.

Так я и не узнал, прицельно ли стрелял Леонид или хотел пофорсить.

Сомнения остались.

В тот же день Эрвина привезли сюда, в госпиталь, и он здесь скончался. Все говорили, мальчик подорвался на мине. Но я уверен, у него была и вторая граната. Во всяком случае, в комендатуре говорили не о мине. О гранате:

– Еще один дурень гранату разряжал.

Они его не знали. А нам было ясно: Эрвин сам покончил с собой, но не сдался. Это был последний бой с самим собой. Вот когда он, наверное, понял, что война закончилась окончательно. Он понял, что Россия бесповоротно одержала победу, а он просто задержался во времени. И вынести это не мог. А позже…

КАРУСЕЛЬ

А позже время стойких оловянных солдатиков прошло, появились не стойкие и не солдатские приспособленцы.

На Рождество главная площадь города удивительно преобразилась.

Появились разноцветные домики-киоски, где торговали игрушечными

Санта-Клаусами – немецкими Дедами Морозами, кукольными сценками с

Божьей Матерью и с Младенцем Христом в яслях среди животных, фаянсовыми гномами и, конечно же, пряниками, вареным сахаром, лимонадом, горячим глинтвейном для взрослых и елочными игрушками – необыкновенными стеклянными шариками: голубыми, красными, зелеными, с морозными узорами. Мы даже домой, в Россию, такие увезли, и все соседи приходили полюбоваться ими.

Заработали разные аттракционы и карусель, они были окружены временной оградой, и к проходу выстраивалось много людей. Билетер наотрез отказывался пропускать нас за ограждение без очереди. И явно делал вид, что не слышит за гомоном толпы и не понимает, что перед ним русские. Он даже грубо отталкивал нас, а очередь одобрительно гудела. Зато он все время свободно пропускал какого-то немецкого мальчишку в советской шинели со звездными пуговицами, которую ему, наверно, ловко сшил какой-нибудь мудрый дядя – герр портной. Этот фриц в советской форме снимал за нас пенки победителя. Жаль, я свою шинель не захватил из России.

А билетер продолжал издеваться над нами. Ах так? Мы пошли в комендатуру и расшумелись, негодуя на него. Билетера тут же забрали, причем заодно с хозяином аттракционов, и продержали сутки в холодном подвале гостиницы “Ротер гирш”. После этого они стали узнавать нас еще издали, а по-прежнему грубый, только не с нами, билетер теперь расталкивал толпу, чтобы освободить нам проход. Мало того, мы теперь вовсе не платили за карусель. Впрочем, как и тот проныра в советской шинели. Было очень обидно, что переодетый немец пользуется такими же благами. Но с ним мы решили разобраться сами, без помощи комендатуры. Мы пытались его поймать, но он был неуловим. Он соскакивал с круга, едва карусель замедляла ход, и исчезал в гуще людей.

В конце концов мы заловили его. Точно – немец, по-русски ни бельмеса, кроме “здравствуйте” и “до свидания”. Ну, мы ему и сказали: “Здравствуйте!”, с мясом выдрав все пуговицы на шинели, и

“До свидания!”, попрощавшись с ним пинком под зад. А он оборачивался и кланялся нам, как китайский болванчик.

Я думаю, что такие, приходящие на смену Эрвину, гораздо страшнее.

Пройдоха напомнил мне скребок в виде плоской железной таксы, о который счищали подошвы у входа в наш немецкий дом. О него можно ноги вытирать, а он будет служить тебе по-собачьи. А если уж ударит, то в нужное время.

Да, сейчас война закончилась совсем.

ДИВНЫЙ САД

Когда я вспоминаю о Германии, первое, что я вижу, – дивный, сказочный сад, который находился недалеко от нашего дома.

Мама родила на другое лето девочку, мою сестру, и часто катала ее в коляске по нашей короткой и узкой улочке. Двор был тесный, как я уже говорил, в нем уместилась только одна черешня и одна груша. Разве что на лавочке можно было тут посидеть. А куда-нибудь в парк везти коляску было далеко.

Конечно, по нашим новым замашкам хотелось чего-то лучшего. И вот однажды, вернувшись с работы, старлей торжественно показал маме большой ключ. А сиял при этом как новогодняя елка. Затем он с таинственным видом повел нас куда-то.

Место было мне хорошо знакомо. Я много раз проходил мимо этой длинной каменной глухой стены по брусчатому /гассе,/ переулку, и не видел здесь ничего примечательного.

В каменной ограде оказалась маленькая калитка из листового железа.

Уже вернувшись в Союз, я нередко вспоминал эту таинственную калитку в высоком глухом заборе, о которой, признайтесь, кто только не мечтал. И если кому-то вдруг удавалось ее найти, то каждый попадал за ней в свой, разный, но непременно волшебный мир.

Старлей легко открыл замок и плавно отворил калитку. Никакого скрежета и скрипа, как мы невольно ожидали, не было. Не забывайте, мы находились в Германии, а здесь навсегда привыкли смазывать замки и петли.

За оградой был чудный сад, похожий на уединенный парк. О том, что он не очень большой, мы узнали впоследствии: настолько он был хитро спланирован, что казался бескрайним. Тогда-то я впервые понял, что сад может быть не только фруктовым. Здесь не было ни одного фруктового дерева, да и вообще, пожалуй, деревьев не было – точно не помню.

Повсюду среди подстриженных газонов мягко выделялись – другого слова не найти, именно мягко – высокие-высокие пышные кустарники, усыпанные большими-большими соцветиями, белыми и розовыми и еще какими-то, тоже прекрасными. Они будто низвергались пенистым, замершим в полете водопадом. На земле тоже повсюду росли всевозможные цветы, тысячи цветов, из которых даже мама определила только чайную розу. Говорят, она названа так потому, что пахнет чаем. Неправда, она пахнет чем-то нежным и таинственным. Она словно окутана – раньше я бы постеснялся такое сказать – детскими мечтами.

В саду не было никого, кроме нас. Он походил на необитаемый остров.

Тут жили неразгаданные, неведомые растения. Я же знал на родине одни лишь одуванчики да ромашки. А из городских мне были известны сирень и акация. Вот и все. Между прочим, желтые цветочки акации можно есть.

У меня кружилась голова. Воздух был напоен благоуханием, чудесным ароматом, и пронизан мельканием разноцветных бабочек. А на цветах можно было заметить важных нарядных шмелей. Неизвестные быстрые птички проносились время от времени и вонзались в чащу кустарников.

Птичье пение витало над садом. О чем пели птицы? Теперь-то я старик и знаю: “Всякое дыхание да хвалит Господа”. Тихая заветная радость наполняла душу.

В укромных тенистых местах прямо на голову свисали душистые ветви с цветами. Посреди сада было небольшое овальное озерцо, где росли белые кувшинки – у нас их называют лилиями, – а на их распластанных темно-зеленых листьях грелись на солнце синие стрекозы. В воде золотисто проплывали красноперые рыбешки, задевая в своем тихом хороводе редкие камышинки. Я и аквариума-то раньше никогда не видел и поэтому завороженно смотрел на них.

Трепетом другого, вышнего мира веет на меня от сада в памяти. Такое чувство возникает в жизни, наверно, только раз. Но все, кому в детстве вдруг открылась та железная калитка в глухой стене, тайно молчат, искренне боясь потерять… Что? Лишь тонкое /ощущение

/ощущения того давнего чувства. Сокровенно сказано в Библии, хотя и не совсем об этом: “…утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам…”