Готовился к сдаче Волго-Дон; строились гидроузлы в Куйбышеве и Сталинграде; к празднику коллектив института получил большую премию — вина и закусок на столах было в избытке. Когда все изрядно выпили, вдруг кто-то подошел к Мценскому и стал просить, чтобы он исполнил что-либо. Все одобрительно закричали: «Просим! Просим!» И Лена — тоже. Она, кажется, даже аплодировала, и Владислав Владимирович, обернувшись на аплодисменты, увидал ее; он встал — высокий, сутуловатый, и все притихли разом.
«Я прочту вам стихотворение в прозе Ивана Сергеевича Тургенева „Как хороши, как свежи были розы!..“» — Он поправил «бабочку», откашлялся и, сжав ладони рук на животе, стал читать. Он читал глухо, с чувством; вернее — не читал, а как бы рассказывал о себе голосом старого, уставшего человека: «Теперь зима; мороз запушил утекла окон; в темной комнате горит одна свеча…»
Все затихли; не слышно стало ни постукивания вилок, ни шепота, ни скрипенья табуреток — все слушали внимательно и напряженно.
И, чувствуя эту слитность со своими слушателями, Мценский увлекся, а может, и в самом деле какие-то воспоминания нахлынули на него; голос его модулировал; когда он говорил о юности, о том, как «две русые головки, прислонясь друг к дружке, бойко смотрят на меня», голос был чист, ясен; и рефрен — «Как хороши, как свежи были розы!..» — Мценский произносил четко и ясно. Зато в самом конце, когда он дошел до слов: «Свеча меркнет и гаснет… Мне холодно… Я зябну… И все они умерли… умерли…» — голос его был едва слышен. Актер склонил голову и как-то сжался весь; он хотел уже сесть на место, как вдруг слушатели, очнувшись, зааплодировали, женщины повскакали с мест и с бокалами подступили к Мценскому.
Даже Лев Аркадьевич и тот счел своим долгом подойти к актеру и поблагодарить его.
«Браво! Браво! — закричала Лена и, схватив за руку Ивана Антоновича, увлекла его за собой — Пойдем, Ваня, я хочу тебя познакомить с Владиславом Владимировичем».
Они подошли. Мценский сразу же заметил Лену, пошел к ней навстречу. «Лена! Какими судьбами?» — Владислав Владимирович захватил ее руку, привлек к себе, и, как показалось Ивану Антоновичу, хотел было поцеловать, но удержался, заметив, что позади нее стоит незнакомый мужчина.
«Владислав Владимирович, познакомьтесь — мой муж!» — Лена высвободила свою руку и представила Ивана Антоновича.
«Очень приятно!» — Мценский и Иван Антонович обменялись рукопожатием. В сущности, в этом рукопожатии и состояло их знакомство. Кроме взаимного «очень приятно!», они не сказали друг другу ни слова больше. Лена тут же начала расспрашивать Владислава Владимировича про каких-то их общих знакомых; Мценский ответно спросил про мать — жива ли? Лена сказала, что мать умерла, и они стали вздыхать и повторять одно и то же: «Да, время-то как бежит! Бежит… да…» Женщины, окружавшие Мценского, стали расходиться; и когда они остались втроем, Лена предложила выпить за встречу и за знакомство. Мценский налил коньяку, они чокнулись и выпили — и Лена выпила всю рюмку до дна, что с нею редко случалось.
«Да, Владислав Владимирович, — проговорила Лена, глядя на Мценского с чувством не то участия, не то сострадания. — А ведь когда-то у нас с вами была любовь».
Мценский вздрогнул, вынул изо рта ломтик лимона, которым он закусывал коньяк.
«Ну, я бы не сказал так, — говорил он не спеша, тщательно обдумывая и взвешивая каждое слово, — но известная влюбленность была».
Она улыбнулась, заметив его замешательство, и в ней появилось желание поиздеваться над его трусостью.
«Любовь! Любовь! — сказала она. — Чего уж тут, Владислав Владимирович!»
Иван Антонович стоял рядом и слышал все, и у него ни один нерв не дрогнул даже. Затуманенное вином сознание его неспособно было справиться со столь быстрой сменой переживаний. Его мучил только один вопрос: почему Мценский сказал «известная влюбленность»? Кому «известная» — им двоим? Во всяком случае, он, муж, об этой их влюбленности не знал. И Иван Антонович с неприязнью оглядел артиста. Мценский, еще пять минут назад, когда он читал «Как хороши, как свежи были розы!..», казавшийся ему красивым, статным, вдруг предстал перед ним жалким, опустившимся стариком. Испитое, морщинистое лицо, погасшие глаза; на отвороте фрака белые полосы — по то перхоть, не то пудра. И уж совсем нельзя было смотреть на волосы актера. Редкие, зачесанные так, чтобы скрыть обширную лысину, они были выкрашены хной в неестественный цвет старинного медного таза, в котором некогда варили варенье, а теперь бросили его, и он, окислившись до зелени, валяется где-нибудь за шкафом на даче.
«Это отвратительно, когда мужчина красит волосы, — думал Иван Антонович, глядя на Мценского. — И что за мода? Всегда считалось, что седина красит мужчину. А подобное омолаживание ничего не может вызвать, кроме жалости».
Крашеные волосы — это было, конечно, отвратительно. Но куда более отвратительным был весь этот недвусмысленный разговор — и где? — на глазах сослуживцев, которые до сих пор считали Тепловых — Ивана Антоновича и Лену — примером семейной добропорядочности и любви.
Иван Антонович не мог перенести этого. Он повернулся и пошел. Ему очень хотелось уйти совсем с вечера, но именно эта добропорядочность, которой он так гордился, не позволила поступить столь опрометчиво. Он прошел и как ни в чем не бывало сел на свое место. И когда минуту-другую спустя вернулась Лена, Иван Антонович даже виду не подал, что обижен; он услужливо пододвинул ей стул, когда она садилась, и, чтобы лишний раз подчеркнуть свою вежливость, предложил ей вина.
«Нет, нет! — она закрыла ладонью рюмку. — Я и так пьяна, милый. Если ты не обижен, то возьми теперь меня под руку и отвези домой».
Он так и сделал: взял ее под руку, и они, не попрощавшись ни с кем, ушли с вечера. В пути, пока шли до метро, Лена все пыталась заговорить с ним. «А правда, Владислав Владимирович хорошо читал?» — спрашивала она. Иван Антонович молчал. Даже не процедил сквозь зубы «да», даже головой не кивнул. Она не отступалась, пытаясь вызвать его на разговор. «Как он постарел — встретила бы на улице, ни за что не узнала бы…» И, потеряв всякое терпение, добавляла совсем жестоко: «Какие все-таки вы, мужики, трусы! Обратил внимание, как он испугался, когда я сказала: „Любовь! Любовь!“».
После этих слов промолчать, не высказать своего отношения к случившемуся было очень трудно. Однако Иван Антонович промолчал. Он молчал всю дорогу; молчал и дома, пока пили чай и укладывались спать. Лена тоже молчала, не пытаясь больше вызвать его на откровенность. Она слишком хорошо знала характер мужа, его принципы. А принципы его состояли, между прочим, в том, что он очень оберегал свое мужское достоинство. Иван Антонович считал, что мужская гордость в том и состоит, чтобы никогда не расспрашивать любимую женщину о ее прошлом и не унижать ни ее, ни себя излишними подозрениями. И хоть злился он неимоверно — и в дороге, и дома за чаем, и хоть горел желанием выпытать у жены все подробности ее отношений с Мценским, но, верный своим принципам, Иван Антонович сдержался. А когда он сдерживал себя, то был подчеркнуто вежлив, но непроницаем и молчалив.
Лена, конечно, знала об этом: о том, что он мучается, страдает, и ей, наверно, хотелось, чтобы он хоть раз в жизни вышел из себя, ну, накричал бы на нее, что ли… Но Иван Антонович был ровен, учтив и холоден, как брусчатка мостовой.
И она погасла…
Постелив себе на тахте — слева, за дверью, Лена легла в постель и, щелкнув выключателем, проговорила со вздохом: «О господи! И сколько же у меня, глупой девки, было переживаний из-за этого крашенного хной столба!»
11
Теперь, отгадав того, кто скрывался за инициалами «В. В.», Иван Антонович: стал поспешно листать страницы, отыскивая записи, в которых инициалы эти чаще встречались. То есть их и искать-то не требовалось: каждая запись была о нем. Но все как-то отрывочно, бегло. И только перевернув несколько страничек, он наткнулся наконец на длиннющую запись и стал читать.
«2 декабря. Старая эта карга, видать, догадалась, что я неравнодушна к В. В. Он почему-то не появлялся дня три, а я буквально не находила себе места. Прибежала из института, поела, Н. К. и говорит: „Звонил В. В. Он пишет статью для журнала, но у него не оказалось под рукой книги Станиславского. Не сочти за труд — отвези, пожалуйста“. — „Пусть сам приедет, если ему надо“. — „Он на даче, и ему не хочется выбираться в город. Кстати, и ты развеешься немного, а то, гляжу, хандра тебя точит“. — „Точит!“ — хотелось показать старухе язык.
Пожала плечами, изображая безразличие, а сама с радостью, конечно!
Стала собираться, глянула на руки — ужас! Побежала к маникюрше. Та покачала головой: „Вы что это изгрызли все ногти?!“ — „Ногти! Хорошо, что не откусила пальцы“, — думаю.
Пока ехала — почти совсем стемнело. Тропинка к поселку узенькая — народу ходит мало. Звоню — в ответ собачий лай. „Проходите, проходите! Рекс, на место! Не бойтесь, он не кусается“. Вежливый. „Извините! Сюда, пожалуйста. Как я рад, что вижу вас! Что Н. К.? Здорова? Слава богу! Она чудеснейшая женщина“.
Кабинет. Тахта, изразцовая печь, портрет Станиславского с дарственной надписью. Стрепетова в черном. Копия. Во весь простенок. Возле тахты — медвежья шкура; на шкуре лежит Рекс. Пес очаровательный, с задумчивыми глазами, качаловско-есенинский.
„Вот книга“. — „Спасибо, спасибо!“ Взял, положил с краю стола. Поглядел внимательно. „Лена, вам кто-нибудь говорил, что у вас замечательная форма рук?“ — „Нет“. — „Ну что вы! Молодые люди смотрят обычно не на то, на что надо смотреть. У вас же замечательные руки“. Коснулся. „О, да они у вас как ледышки! Извините, извините… Мы сейчас сообразим чаю“. Кухня. Кастрюли, чашки, чайник. „Я вам мало положил сахару. Если любите очень сладкий, добавляйте сами“. — „Нет, не люблю сладкий“. — „А кто за вами ухаживает?“ — „Никто“. Безо всякого юмора: „За мной тоже. Хоть у меня есть сын и жена, но меня никто никогда не любил. Будете пить еще?“ — „Нет, спасибо“.