Они приехали домой, и Иван Антонович вновь очутился в той же комнатке на Земляном валу, откуда он ушел в ополчение. Был очень жаркий июньский день. Лена в стареньком, выцветшем платье, которое он помнил еще с довоенных лет, суетилась, накрывая на стол. Пришли соседки, которые вместе с Леной горевали тут без мужей всю войну: работали, кормили и одевали ребят, тушили немецкие зажигалки на чердаках; те, у которых мужья не вернулись с фронта из ополчения, всплакнули при виде живого и невредимого Ивана Антоновича; потом все выпили, наперебой стали рассказывать, вспоминая свое житье-бытье в войну, и разошлись уже поздно, за полночь.
Июньская ночь коротка. Но даже и за эту короткую ночь истосковавшаяся, измученная долгой разлукой женщина успеет рассказать все-все о своей одинокой жизни. Мужчина — нет, а женщина сможет! Мужчину клонит в дрему; Иван Антонович сначала поддакивал Лене, потом, разморенный ее теплом, провалился, заснул, потом снова проснулся, а она все говорит и говорит.
В войну Лена работала на авиационном заводе. В октябре 1941 года, когда он ушел в ополчение, Москва на какое-то время заметно опустела. Но как только остановили немца, а затем и погнали его вспять, так жизнь мало-помалу начала налаживаться. Институт эвакуирован; от мужа целый месяц нет вестей. Что делать? Как-то надо содержать сына, больную мать.
Пронырливая соседка — жена инженера Фатеева из отдела затопляемых объектов — разузнала от кого-то, что авиационному заводу нужны работницы в столовую. Они пошли туда и нанялись: соседка — официанткой, а Лена — работницей в заготовительный цех. В столовой она проработала немного — всего лишь один год. Потом, когда Ивана Антоновича направили на Север, он выслал Лене аттестат, она ушла из заготовительного цеха и устроилась чертежницей в заводское конструкторское бюро.
«Вот где я насмотрелась всего! — рассказывала она ему тогда про эту самую столовую. — На завод приезжали офицеры с фронта, за самолетами. Для них и особые столы у нас были. Официантки — молодые девки или бабы-солдатки — и так и этак вытанцовывают, бывало, перед заведующим, чтоб только послал обслуживать офицерские столы. Была одна такая официантка — Нюра: рыжая, бойкая… Живот у нее… чуть ли не на шестом месяце, а она полотенцем живот затянет, чтоб незаметно было, и, как идет по залу, бедрами туда-сюда виляет. За войну троих родила. Спросят ее другие официантки: мол, от кого, от того черного майора, что ли? А она махнет в ответ рукой: „А шут их знает! Все хороши“».
Иван Антонович, которого все время разбирала дрема, проснулся вдруг.
«Какая низость! — сказал он. — И как же так можно?! Что ж, у этой Нюрки мужа не было или он воевал на фронте, а она тут…»
Лена, заметив его волнение, помолчала, словно прикидывая в уме, не сболтнула ли она чего-либо лишнего, потом спокойно пояснила:
«Не знаю — был ли у нее муж или не был. Я одного только не пойму: а чего ты-то так волнуешься?! Ты смотришь на это, как на страшный грех. А между тем это самое важное, что сделала природа. Без этого „греха“ не было бы продолжения жизни».
Иван Антонович только фыркнул в ответ.
«Ты у меня домострой, Ваня, — заговорила она ласкаясь. — И как я только вышла замуж за тебя, деревенщину?! — Рассмеялась чему-то, добавила радостно — Нет, хорошо, что я за тебя вышла. С тобой спокойно. Ты небось не изменял мне, скитаясь там, в Сибири? Правда, не изменял ведь?»
Иван Антонович, как всегда в подобных случаях, хотел было отделаться молчанием, но Лена не отставала, повторяя: «Ну скажи! Я хочу, чтобы ты сказал, что не изменял». И тогда он, усталый и разморенный вином, ответно лаская ее, сказал: «Ты хорошая у меня… Хорошая, милая Кла…» — и осекся на полуслове, едва не выговорив имя женщины, которую он вот так же ласкал всего лишь неделю назад, прощаясь…
Лена сделала вид, что не заметила его оговорки, она ничем не выдала своего беспокойства: ни вопросом, ни укором, ни скрытым намеком. С тех пор он стал строго следить за собой, боясь, как бы в разговоре не назвать случайно жену Клавой.
Однако вскоре все это открылось само собой и причем самым неожиданным и глупым образом.
Наутро Иван Антонович, помытый и наглаженный, отправился в институт. Мезенцев и Векшин были уже на месте. Лев Аркадьевич встретил своего коллегу по Северу буквально с распростертыми объятиями и сразу же поспешил ввести Ивана Антоновича в курс дел. Оказалось, что уже вовсю велись изыскания на трассе будущего Волго-Дона и толковые помощники нужны были, как любил говорить Мезенцев, позарез. Лев Аркадьевич сразу же направил Ивана Антоновича на заведование отделом.
Жизнь быстро налаживалась. Все бы ничего, если бы не тоска по Клаве. Она буквально изводила. Иван Антонович не мог сосредоточиться, стал нервным и раздражительным. Он никогда не мог даже предполагать раньше, что, находясь с одной женщиной, он будет думать и так тосковать по другой.
Как-то, не удержавшись, он написал Клаве. Он описал, как доехал, как устроился, поблагодарил ее за все хорошее, что она сделала для него. Про тоску свою Иван Антонович, конечно, умолчал: не умел он выражать свои чувства на бумаге. Да что там — на бумаге! Даже на одной подушке лежа, он не мог сказать женщине про свою любовь к ней, а в письме открыться — и подавно! Но письмо и без того получилось хорошее, человеческое. В заключение он просил Клаву, что если она на него не в обиде, то пусть напишет ему хоть пару слов «до востребования», и указал номер почтового отделения — тут, рядом с институтом.
Через неделю-другую по пути домой Иван Антонович заглянул на почту, и, к великой радости его, девушка, которой он показал свой институтский пропуск, подала ему письмо от Клавы. Он тут же распечатал его и прочитал. Письмо Клавы вконец растрогало Ивана Антоновича. Она обращалась к нему заботливо и нежно, как к брату; она писала, что первое время очень скучала, не находила себе места нигде, но что теперь чувства стали глуше и она вся ушла в работу. Теперь, как никогда, она поняла, что он был прав, уехав: все-таки любая, самая большая любовь не может заменить человеку любимого им дела. Она также благодарила его за доброту и в конце просила даже передать привет жене.
Обрадованный тем, что все так хорошо обошлось, Иван Антонович сунул письмо в карман пиджака и, предвкушая, как завтра, оставшись один в кабинете, он еще раз внимательно перечитает дорогие ему слова, пошагал домой.
Дома у них было так заведено, что секрета из переписки не делалось. Письма от родных, праздничные поздравления — все читалось вслух или каждым по очереди. И деньги в получку они не прятали друг от друга, как это бывает в иных семьях. Все знали — сколько их, в каком ящике письменного стола лежат. Одним словом, они жили в открытую, не таясь.
На другой день утром Иван Антонович собрался уходить на работу, а Лена, как всегда, стоит рядом — за ним доглядывает: хорошо ли повязан галстук, все ли пуговицы у пиджака на месте. Он шляпу перед зеркалом прилаживает — никак не привыкнет после шапки военной к шляпе, — а она говорит: «Носовой платок ты третий день не менял. Вынь-ка грязный, я тебе чистый приготовила». — «И то правда…» — Иван Антонович стал искать носовой платок. В один карман засунул руку — нет… В другой… Нашел, вынул… Платок — в руке, а письмо — шлеп на пол.
Иван Антонович тотчас же нагнулся и поднял письмо с полу. Лицо его, как у нашкодившего мальчишки, заалело от стыда.
Лена очень внимательно поглядела на него.
Наблюдая за тем, как он дрожащей рукой собрался засунуть письмо обратно в карман, она осуждающе, но молча покачала головой.
«Это от сослуживца, из Иркутска… Так, ничего особенного», — поспешил оправдаться Иван Антонович. «Если „ничего особенного“, то зачем прятать?» — «Если хочешь — на, возьми почитай! Там и тебе привет есть», — сказал Иван Антонович, однако письма не достал. «Ты хоть сказал ей, что у тебя есть жена и ребенок?» — проговорила Лена тихо, чтоб не слыхал завтракавший на кухне Минька. «Ну что ты, Ленок…» — Он хотел привлечь ее, обнять, но она решительно отвела его руку. Отвела руку и, все так же осуждающе покачивая головой, сказала: «Эх, мужики-мужики! Выворачиваешь всю душу перед вами наизнанку… думаешь — вы люди. А вы… так, животные… Кобели… На, возьми!» — Она сунула ему в руки чистый платок и, сдерживая навернувшиеся на глаза слезы, пошла на кухню.
23
Размолвка, вызванная историей с письмом, продолжалась, однако, недолго. Вскоре им дали эту самую квартиру, и в сутолоке переезда, в радости, которую несут с собой всякие такие перемены, как-то мало-помалу забылась эта огорчительная неприятность.
Переезд в новую квартиру был воспринят как праздник. Нет — более того! — как возвращение в молодость. После тесноты, после коммунальной кухни и всех этих счетов и расчетов с соседями за свет и за газ новенькая квартира с дубовыми паркетными полами казалась чудом, раем! У Лены было такое настроение, словно она начинала жизнь заново.
По настоянию Ивана Антоновича Лена уволилась с завода и занялась всецело квартирой. Это уже потом, много лет спустя, когда Лена стала все чаще и чаще прихварывать, ее раздражало одиночество и она называла квартиру «душегубкой». А поначалу небольшая квартирка с двумя смежными комнатами ей очень понравилась, и ей хотелось обставить комнаты со вкусом. Хотелось, чтобы дома было- как дома: чтобы Иван Антонович, придя с работы, мог сесть в кресло, отдохнуть, почитать книгу. Она достала модную в то время рижскую мебель, немецкие люстры и торшеры, понакупила всяких безделушек, вроде дымковских кукол и владимирских матрешек, и у них стало ни сколько не хуже, чем у Векшиных, получивших квартиру этажом ниже в этом же доме.
В ту пору у них часто собирались сослуживцы. Приходили с детьми, с женами. Лена суетилась, стараясь приготовить что-нибудь вкусное. Если Лев Аркадьевич и Ольховский вспомнили сегодня добрым словом её кулинарные способности, то они имели в виду именно это счастливое время. После долгого одиночества и полуголодного существования в войну Лена ожила, к ней снова вернулась молодость и озорство. И Ивану Антоновичу порой казалось, что жизнь только-только начинается.