И только когда бы дело дошло до сечи, до битвы со Змеем Горынычем, когда проснулся бы в Микуле богатырский дух, – он стал бы и ловок, и красив, и статен, и грозен. Как Шаляпин во втором действии.
А всё время от него веяло бы деревней, могучей, но наивной, мешковатой. Веяло бы добродушной деревенщиной. Как веет всё время от Шаляпина в опере г. Гречанинова.
Это прекрасный образ.
Но это Микула, – не Добрыня.
Когда читаешь былины, – из них встаёт другой Добрыня.
Илья – сила земли. И, может быть, очень хорошо, что Илью в Большом театре загримировали Толстым, – великою силой земли, – именно, земли, – русской.
Добрыня – служилый человек. Белая кость. Воевода скорей, чем простой витязь. Человек служилого долга.
– Коли стали прятаться старший за младшего, младший за старшего…
Он, Добрыня, долгом счёл исполнить обязанность: идти на подвиг богатырский.
– Хоть и не моя была очередь.
Слышите вы в этой фразе довод и теперешних служилых людей, не имеющих в себе, правда, ничего богатырского, но эту только «богатырскую повадку» сохранивших?
Добрыня ратный человек, и ему в латы одеваться дело привычное. Он делает это единым духом. В латах ему ловко. Он словно в них родился.
Такой богатырь знает себе цену.
Он на пиру у князя не был бы ни мешковат, ни неловок.
И в приключении он держался бы иначе. Не стал бы. как деревенщина, больше всё изумляться.
– «Изнемогаю!» – сказал бы не с таким наивным удивлением, в котором слышится:
– Батюшки! Да что ж это со мной делается?!
Добрыня и «изнемог бы» как-нибудь иначе. Вот Микула, тот изнемогает от изумления пред невиданными чудесами.
Добрыня в богатырских делах видал виды. Очутившись в таких странных, но приятных обстоятельствах, – он больше обратил бы внимание на их приятность, чем на странность и не стал бы терять времени на удивление.
В Добрыне много простоты. Но простота эта аристократическая.
Воеводская, а не мужицкая.
Но…
Вот если бы г. Шаляпин написал эту оперу, – мы могли бы ему сказать то же, что, думаем, должна бы сказать дирекция г. Гречанинову:
– Это очень хорошо. Но это не «Добрыня Никитич». Или возьмите оперу назад. Или назовите «Микулой Селяниновичем».
А Шаляпин является только исполнителем того, что задумано и написано другим.
Он и должен исполнять то, что написано.
Перед ним либретто. Бесцветное. Таким языком мог бы говорить любой из богатырей. Так, какой-то раз навсегда «утверждённый язык для богатырских разговоров»:
– «Уж ты гой еси» да «уж ты гой еси». «Рученьки» да «ноженьки».
Богатырская форма. Вернее, богатырский мундир.
Надо искать характеристики только в музыке.
А музыка, которую поёт Добрыня, – «самая деревенская». Деревенскою песнью веет от всего, что он поёт.
Ведь нельзя же играть Добрыню большим воеводою и петь в то же время по-мужицки деревенские песни. Получилась бы «наглядная несообразность», бессмыслица.
Добрыня так по-деревенски своей души бы не изливал. У Добрыни душа не деревенская.
Микула – да.
И Ф. И. Шаляпин, на основании того материала, который ему дан, и от которого отступить ему невозможно, создал дивный, превосходный, художественный образ добродушного могучего Микулы Селяниновича.
И не его вина, что Добрыня в опере «Добрыня» только в заглавии.
М. Г. Савина
В каком-то провинциальном театре[1] играли «Прекрасную Елену».
Это было давно.
Тогда «Елену» ставили с благоговением.
– Последнее слово искусства-с!
Играли не «по вымаркам», – как теперь, а такою:
– Как она вышла из рук своего творца – Оффенбаха.
Запенилось, закипело, заискрилось в оркестре шампанское увертюры. Поднялся занавес.
На ступенях храма стоял Калхас.
Хор на коленях пропел:
– Перед твоим, Юпитер, а-а-алтарём!
И одна за другой стали подходить «приносительницы».
Каждая с маленьким «соло».
В четыре строчки.
Всё цветы, цветы, цветы.
Существенное изменение было одно.
К храму подошла молоденькая девушка.
Небольшая, хорошенькая, со смеющимися глазами.
Сделала реверанс.
И маленьким голоском, несколько в нос, спела:
И вот моя корзина:
Она из тростника,
В ней фунта два малины
И ножка индюка.
Затем другие приносительницы.
Все с цветами, с цветами, с цветами.
И только тогда Калхас воскликнул.
С отчаянием:
– Цветы, цветы, – слишком много цветов!
Эта дебютантка «с корзиночкой» была Марья Гавриловна.
Великая русская артистка.
Савина.
Как из маленькой провинциальной актрисы она сделалась «одним из первых лиц в России», – интересная повесть.
Повесть о русской женщине.
Мне рассказывал один старый актёр, большой приятель Марьи Гавриловны.
– «Самое забавное, что она долго не играет. Давно! Недели полторы – две.
Репертуар так сложится, что Савина полторы – две недели не занята.
Я получаю записку:
– „Зайдите!“
И застаю Марью Гавриловну в кресле, – унылая, глаза погасли. Кислая. „В мерехлюндии“.
– Скажите. Вы знаете провинцию. Возьмут меня в провинцию?
– Отчего же! Возьмут!
– Сколько мне могли бы дать?
– Рублей сто, думаю, дадут. Может быть, полтораста. Полубенефис…
– Вы все смеётесь, а я говорю серьёзно!
– Да что же мне, плакать, что ли, если вы на себя бог знает, что напускаете!
– Ничего не напускаю. Меня не занимают. Я не нужна. Может быть, действительно я больше не могу играть. Я не актриса!
Однажды я получаю от неё приглашение на масленице, на блины.
– „Блины в половине первого ночи“.
Раньше нельзя.
Марья Гавриловна занята утром и вечером.
Отправляюсь с одним приятелем.
– Зачем эти блины? Я думаю, ей не того, она измучена.
Она?
Мы, приглашённые, собираемся раньше. Марья Гавриловна ещё не приехала.
Сидим в гостиной.
Звонок, – и влетает. Не входит, а влетает Марья Гавриловна.
– Блины! Блины! Я страшно голодна. Скорей, скорей в столовую! Блины не ждут!
Она ест, с великолепнейшим аппетитом, без пауз, подливает нам шампанского.
Рассказывает о сегодняшнем спектакле, словно она играла в первый раз в жизни.
Ей 20 лет!
Болтает, острит, хохочет».
На своих фотографиях М. Г. Савина пишет:
– «Сцена – моя жизнь».
Когда у неё просят автограф, – она пишет:
– Сцена – моя жизнь.
Это – «красивый жест».
Выражающий красивую правду.
Глубокую, истинную правду.
В тех пьесах, где М. Г. Савиной приходится говорить по-французски, она произносит так, как могла бы произносить артистка «Французской комедии».
По рождению она не принадлежит к той среде, где у детей:
– Первый язык – французский[2].
Она не училась в тех учебных заведениях:
– Где если чему и учат, – то французскому.
Откуда же у неё взялся такой удивительный французский язык?
Один из артистов Александрийского театра открыл мне тайну.
При Александре III в Гатчине каждую зиму устраивался придворный спектакль.
Играли все труппы императорских театров.
Акт из оперы. Акт из балета. Одноактная французская пьеса в исполнении труппы Михайловского театра и одноактная русская – с александринскими актёрами.
На спектакле присутствовала царская семья, приближённые, сановники и дипломатический корпус.
Дипломатический корпус не понимает по-русски.
И потому покойному В. А. Крылову заказывалась специальная пьеса для гатчинского спектакля.
Пьеса должна была быть «из жизни высшего общества».
Высшее общество у нас говорит сразу на двух языках: по-русски и по-французски.
Это давало возможность и пьесу написать на двух языках сразу.
Действующие лица так перемешивали русские фразы с французскими, что ни звука не понимавший по-русски дипломат мог следить за пьесой и понимал всё только по одним французским фразам.
М. Г. Савиной приходилось играть пред «высшим светом».
«Публикой Михайловского театра», предубеждённой против Александринского:
– Театр не для нас!
Надо было играть пред дамами высшего света даму высшего света.
Это не то, что играть «гранд-дам» перед скромным рецензентом, который на слово верит:
– Гранддамисто!
Русской артистке приходилось на сцене говорить по-французски сейчас же вслед за французскими артистами.
Могла ли М. Г. Савина:
– Посрамить актрису Александринского театра!
Малейший недостаток произношения, – вы чувствуете какую бы жалость это вызвало у этого общества.
И не посрамила.
– Но как?
– А очень просто.
Взяла себе гувернантку. И год, целый год, каждый день утром, вечером, каждую свободную минуту занималась с гувернанткой, как школьница, как маленькая девочка.
Потихоньку.
Год. Для одного спектакля в год.
Когда я узнал это, меня, – да и вас, может быть, – изумил этот удивительный:
– Труд[3].
35 лет она состоит «любимицей» публики. Участие её в пьесе всегда:
– Уже половина успеха.
Её бенефисы всегда проходили с массой подношений, цветов, с восторженными овациями. Её двадцатипятилетний юбилей был невиданным, неслыханным триумфом:
– Русской актрисы.
Но Петербург – город чиновников.
А для чиновника мечта – чтобы кто-нибудь сверзился.
Из высоко стоящих.
Особенно, если его лично это не касается. Кто-нибудь:
– Из постороннего ведомства.
М. Г. Савина тоже занимает высокий пост в театре.
И Петербург всегда «предвкушал» её «отставку», как он предвкушает отставку П. А. Столыпина, как будет предвкушать отставку его преемника, кто бы он ни был.