Старая записная книжка. Часть 1 — страница 35 из 97

глупому сыну не в помощь богатство. Теперь и рады бы мы записывать текущую жизнь, но, по выражению типографическому, не хватает оригиналу, или не хватает оригиналов по житейскому значению.

В числе старинных примет, отличавших покойную Загряжскую, можно привести и отношения ее к прислуге своей. Она очень боялась простуды и, в прогулках ее пешком по городу, старый лакей нес за ней несколько мантилий, шалей, шейных платочков; смотря по температуре улицы, по переходу с солнечной стороны на тенистую и по ощущениям холода и тепла, она надевала и скидывала то одно, то другое. Однажды, возвратясь домой с прогулки, она смеясь рассказала разговор свой с лакеем. Этот, на требование ее, как-то замешкался в подаче того, что она просила. «Да подавай же скорее! – сказала она с досадой. – Как надоел ты мне». – «А если бы знали вы, матушка, как вы мне надоели», – проворчал старый слуга, перебирая гардероб, которым был он навьючен.

Мы знали Загряжскую уже сгорбленной старушкой; не думаем, чтобы в молодости своей была она красавицей, но не менее того и она могла воспламенять сердца. Граф Андрей Шувалов, блестящий царедворец двора Екатерины, приятель Вольтера и Лагарпа (французского писателя), который и сам писал французские стихи, часто приписываемые лучшим французским современным поэтам, был ее почтительным обожателем. Так по крайней мере можно заключить из стихов его, к ней обращенных. В них много страсти и вместе с тем много сдержанности и рыцарской преданности. Кажется, нигде не были они напечатаны и сохранились только переданные из памяти в память одним поколением в другое. Вот они:

Cet invincible amour que je porte en mon sein,

Dont je ne parle pas, mais que tout Vous atteste,

Est un sentiment pur, une flamme celeste,

Que je nourris, helas, mais c'est en vain.

De la seduction je ne suis pas l'apotre:

Je serai fortune possedant Vos appas,

Je vivrai malheureux, si Vous ne m'aimez pas,

Je mourrai de douleur, si Vous aimez un autre.

Нелединский, этот наш Петрарк, своими песнями, дышащими нежностью и глубокого и тонкого чувства, особенно восхищался постепенностью и верностью трех последних стихов. Кажется, стихи Шувалова не переводимы на русский язык стихами. Доказательством тому, между прочим, служит и то, что Нелединский, так сочувствовавший этим стихам и так набивший руку на переводы, не пытался их перевести. Можно приблизительно передать следующим образом смысл этих стихов (повторяем, смысл, а не душу, не прелесть):

«Эта непобедимая любовь, которую ношу в груди, о которой не говорю, но о которой все вам свидетельствует, есть чувство чистое, пламень небесный. Питаю ее в себе, но, увы! Напрасно. Не хочу быть апостолом обольщения: я был бы благополучен, встречая вашу взаимность, проведу свой век несчастным, если вы меня не полюбите, умру со скорби, если полюбите другого».

Иностранные биографические словари обыкновенно смешивают этого графа Андрея Шувалова с Иваном Ивановичем, который не был графом. Случается эта ошибка и у нас. Во французской литературе особенно славилось его Epitre а Ninon (послание к известной Ниноне де-Ланкло). Она умерла в 1706 г., а послание написано в 1774. Оно теперь мало известно и сделалось литературной редкостью. Не худо было бы перепечатать его в одном из наших сборников. Оно все же изъявление русской умственной деятельности, так сказать, барометрическое указание на температуру общества, ей современную. Мы нынче смотрим свысока на эти игрушки старых детей старого времени, но игрушки игрушкам рознь, и если на игрушке есть отпечаток мысли и художества, то следует хранить ее в музее, как хранят мельчайшие утвари и безделки, выгребаемые из-под помпейских развалин. По этим безделкам судят об исторической и общественной обстановке того времени.

Что же касается до того, что Шувалов писал французские, а не русские стихи, то по мне хорошая французская поэзия русского человека гораздо сочувственнее и даже более ласкает мое народное самолюбие, нежели пошлые русские стихи, написанные уроженцем одной из наиболее великоросских губерний. Патриотизм есть чувство, которое многие понимают по-своему. Надобно быть патриотом своего отечества, говорил один почтенный старичок; другой говорил, что в Париже порядочному человеку жить нельзя, потому что в нем нет ни кваса, ни калачей.

Еще одна заметка о графе Андрее Шувалове. Известно, что императрица Екатерина очень умно и своеобразно писала по-французски и по-русски, равно известно, что она писала очень неправильно на том и другом языке. Храповицкий часто обмывал ее русское черное белье, или черновую бумагу. Граф Шувалов был такой же прачкой по части французского белья, по крайней мере, одной из прачек. Между прочим, исправлял он грамматические письма императрицы к Вольтеру. Даже когда бывал он в отсутствии, например в Париже, получал он черновую от Императрицы, очищал ошибки, переписывал исправленное и отправлял в Петербург, где Екатерина, в свою очередь, переписывала письмо и, таким образом, в третьем издании посылала его в Ферней.

Это рассказывал Сперанский, который одно время занимался по имениям покойного графа Шувалова. Он же рассказывал следующие подробности про редакционные занятия государыни: она обыкновенно писала на бумаге большого формата, редко зачеркивая написанное, но если приходилось ей заменить одно слово другим или исправить выражение, она бросала написанное, брала другой лист бумаги и заново начинала редакцию свою.

* * *

В первых годах текущего столетия можно было видеть визитную карточку следующего содержания: такой-то (немецкая фамилия) временный главнокомандующий бывшей второй армии.

О нем же рассказывали и это: он был очень добрый человек, любил подчиненных своих и особенно приласкивал молодых офицеров, которые поступали под начальство его, но слаб и сбивчив был он памятью. Например: явится к нему вновь назначенный юноша, из кадетского корпуса. Он спросит фамилию его. – «Павлов». – «А не сын ли вы истинного друга моего Петрова? Вы на него и очень похожи». – «Нет, ваше превосходительство: я Павлов». – «А, извините, теперь припоминаю, вероятно, батюшка ваш, мой старый сослуживец и друг, Павел Никифорович Сергеев?» И таким образом, в течение нескольких минут переберет он пять или шесть фамилий и кончит тем, что нареченного Павлова пригласит, под именем Алексеева, к себе откушать запросто, чем Бог послал.

Кстати о визитных карточках. За границей попадаются такие с вольными или невольными ошибками, например: какой-нибудь надворный советник переводит на французский язык чин свой: conseiller de la cour de Russie, вместо conseiller de cour. И добрые французы приветствуют в нем советника императорского двора, или государственного кабинета, и нередко с большой наивностью говорят ему: по возвращении вашем в Россию, вы должны были бы присоветовать правительству такую-то или другую меру. Губернский секретарь непременно возводит себя в secretaire du qouvernement, и так далее! Поди объясняй иностранцам весь условный и кабалистический язык нашей табели о рангах.

Фельдмаршал граф Гудович крепко стоял за свое звание. Во время генерал-губернаторства его в Москве приезжает к нему иностранный путешественник. Граф спрашивает его, где он остановился. – Au pont des Marechaux. – Des marechants ferrants, vous voulez dire, – перебивает граф довольно гневно: en Russie, il n'y a de marechal que moi.

Он говаривал, что, с получением полковничьего чина, он перестал метать банк сослуживцам своим. Неприлично, продолжал он, старшему подвергать себя требованию какого-нибудь молокососа-прапорщика, который, понтируя против вас, почти повелительно вскрикивает: аттанде!

В Москве был он настойчивый гонитель очков и троечной упряжи. Никто не смел являться к нему в очках, даже и в посторонних домах случалось ему, завидя очконосца, посылать к нему слугу с наказом: нечего вам здесь так пристально разглядывать, можете снять с себя очки. Приезжие в город из подмосковных на дрожках, в телегах или в легких колясках, запряженных тройками, должны были, под опасением попасть в полицию, выпрягать у заставы одну лошадь и, привязывая ее сзади, ехать таким образом по улицам, что было очень некрасиво и неудобно для пешеходов, в которых эти лошади могли свободно лягать.

Но вот наступил 1812 год. Меры благочиния, принимаемые против злоупотребления очков и третьей лошади, показались правительству недостаточными. Оно признало нужным вызвать в Москву новую, свежую, более энергическую силу. Граф Растопчин заменил графа Гудовича, при котором, между прочим, был домашний врач, кажется, Сальваторе. Этого последнего подозревали в неблагонадежности и в некоторых сношениях с неприятелем. Граф Гудович гнал очки, а граф Растопчин говорил в одной из своих газет, что он смотрит в оба, что, впрочем, не помешало ему просмотреть Москву, хотя и по обстоятельствам, от него не зависевшим.

* * *

Один из московских полицмейстеров того времени говорил перед вступлением неприятеля в белокаменную: «Вот оказия! Сколько лет нахожусь я на службе в этой должности. Мало ли чего не было! Но ничего подобного этому не видал я».

* * *

При переводе К. Я. Булгакова из московских почтдиректоров в петербургские, обер-полицмейстер Шульгин говорил брату его Александру: «Вот мы и братца вашего лишились. Все это комплот против Москвы. Того гляди и меня вызовут. Ну уж если не нравится Москва, так скажи прямо: я берусь выжечь ее не по-французски и не по-растопчински, а по-своему, так после меня не отстроят ее во сто лет».

Он же говорил: «Французы ужасные болтуны и очень многословны. Например, говорят они: Коман ву порте ву? К чему эти два ву? Не проще ли сказать: Коман порте? И так каждый поймет».

* * *

При выборах в Московском дворянском собрании князь Д. В. Голицын в речи своей сказал о выбранном совестном судье: сей, так сказать, неумытный судья. Ему хотелось высказать французское значение la conscience est un juge inexorable и сказать