Старая записная книжка. Часть 1 — страница 44 из 97

О время! (Императрицы Екатерины): «Чудно! Нашлась и в Москве молчаливая девица».

Именины г-жи Ворчалкиной (тоже сочинение Екатерины). Тут есть роль прожектера Некопейкина, который предлагает проект об употреблении крысьих хвостов с пользой. Тут много забавных выходок и поживов для эпиграфиста. «Казна только что грабит, и я с нею никакого дела иметь не хочу». Кто тут не узнает царского пера, которое не страшится цензуры?

«Тьфу, пропасть какая! Да как тебе не скучно столько бедную бумагу марать чернилами?»

«Только позвольте мне всегда, когда захочу, ездить в комедии, на маскарады, на балы, где бы они ни были: в этом только дайте мне свободу, и не прекословьте никогда; впрочем, я век ни за кого не хочу, и с вами не расстанусь».

Олимпиада – матери своей Ворчалкиной: «Пропустим через кого-нибудь слух, что скоро выйдет от правительства запрещение десять лет не венчать свадеб, и что в это время, следственно, никто ни замуж выйти, ни жениться не может». – «Да и указ есть такой, чтоб дураков и дур не венчать, да этот указ из моды вышел». (Пустая ссора Сумарокова).

«Я его еще не защипнул» (говорит Дорант в комедии Сумарокова Лихоимец).

Изяслав: «Что ты в доме здесь лакей или шут?» (Три брата-совместника Сумарокова).

Много еще можно было бы выкопать эпиграфов из старых наших комедий и старых сатирических журналов. Но кому теперь охота и время рыться в них? Подавай нам все изготовленное a la minute, все прямо с журнальной сковороды.

* * *

Donna Sol

Oh! Je voudrais savoir, ange au Ciel reserve,

Ou vous aves marche, pour baiser le pave.

(О ангел, предоставленный Небу!

Желал бы я знать, где ты ходила, чтобы целовать ту землю.)

Драма В. Гюго, Эрнани.

В начале тридцатых годов драма Гюго Эрнани наделала много шуму в Париже. Этот шум откликнулся и в Петербурге. В самом деле, в ней много свежей поэзии, движения и драматических нововведений, в которых, может быть, нуждалась старая французская трагедия, не Расиновская, не Вольтеровская, имевшие достоинство свое, а трагедия времен Наполеона. Стихи из нового произведения поэта переходили из уст в уста и делали поговорками.

В то самое время расцветала в Петербурге одна девица, и все мы, более или менее, были военнопленными красавицы; кто более или менее уязвленный, но все были задеты и тронуты. Кто-то из нас прозвал смуглую южную черноокую девицу Donna Sol, главной действующей личностью испанской драмы Гюго. Жуковский, который часто любит облекать поэтическую мысль выражением шуточным и удачнопошлым, прозвал ее небесным дьяволенком. Кто хвалил ее черные глаза, иногда улыбающиеся, иногда огнестрельные; кто – стройное и маленькое ушко, эту аристократическую женскую примету, как ручка и как ножка; кто любовался ее красивой и своеобразной миловидностью. Иной готов был, глядя на нее, вспомнить старые, вовсе незвучные стихи Востокова и воскликнуть:

О, какая гармония

В редкий сей ансамбль влита!

И заметим мимоходом, что она очень бы смеялась этим стихам: несмотря на свое общественное положение, на светскость свою, она любила русскую поэзию и обладала тонким и верным поэтическим чутьем. Она угадывала (более того, она верно понимала) и все высокое, и все смешное. Изящное стихотворение Пушкина приводило ее в восторг. Переряженная и масленичная поэзия певца Курдюковой находила в ней сочувственный смех. Обыкновенно женщины худо понимают плоскости и пошлости, она понимала их и радовалась им, разумеется, когда они были не плоско плоски и пошло пошлы. Женщины брезгливы и в деле искусства, у них во вкусе есть своя исключительность, свой педантизм, свой чин чина почитай. Наша красавица умела постигать Рафаэля, но не отворачивалась от Терьера, ни от карикатуры Хогарта и даже Кома. Вообще увлекала она всех живостью своей, чуткостью впечатлений, остроумием, нередко поэтическим настроением.

Прибавьте к этому, в противоположность не лишенную прелести, какую-то южную ленивость, усталость. В ней было что-то севильской женственности. Вдруг эта мнимая бесстрастность расшевелится или теплым сочувствием всему прекрасному, доброму, возвышенному, или (да простят мне барыни выражение) ощетинится скептическим и язвительным отзывом на жизнь и на людей. Она была смесь противоречий, но эти противоречия были как музыкальные разнозвучия, которые, под рукой художника, сливаются в какое-то странное, но увлекательное созвучие. В ней были струны, которые откликались на все вопросы ума и на все напевы сердца. Были, может быть, струны, которые звучали пронзительно и просто неприятно, но это были звуки отдельные, обрывистые, мимолетные. Впрочем, и эта разноголосица имеет свою раздражительную прелесть: когда сердишься на женщину, это несомненный знак, что ее любишь.

Хотя не было в чулках ее ни малейшей синей петли, она могла прослыть у некоторых академиком в чепце. Сведения ее были разнообразные, чтения поучительные и серьезные, впрочем, не в ущерб романам и газетам. Даже богословские вопросы, богословские прения были для нее заманчивы. Профессор духовной академии мог быть не лишним в дамском кабинете ее, как и дипломат, как Пушкин или Гоголь, как гвардейский любезник, молодой лев петербургских салонов. Она выходила иногда в приемную комнату, где ожидали ее светские посетители, после урока греческого языка, на котором хотела изучить восточное богослужение и святых отцов. Прямо от беседы с Григорием Назианзином или Иоанном Златоустом влетала она в свой салон и говорила о делах парижских со старым дипломатом, о петербургских сплетнях, не без некоторого оттенка дозволенного и всегда остроумного злословия, с приятельницей, или обменивалась с одним из своих поклонников загадочными полусловами, т. е. по-английски flirtion или отношениями, как говорилось в то время в нашем кружке. Одним словом, в запасе любезности ее было если не всем сестрам по серьгам, то всем братьям по сердечной загвоздке, как сказал бы Жуковский.

Молодой русский врач С. был также в числе прихваченных гвоздем. Когда говорили о ней и хвалили ее, он всегда прибавлял: «А заметьте, как она славно кушает! Это верный признак здоровой натуры и правильного пищеварения». Каждый смотрел на нее со своей точки зрения: Пушкин увлекался прелестью и умом ее; врач С. исправностью ее желудка.

Вот шуточные стихи, которые были ей поднесены:

Вы – Донна Соль, подчас и Донна Перец!

Но все нам сладостно и лакомо от вас,

И каждый мыслями и чувствами из нас

Ваш верноподданный и ваш единоверец.

Но всех счастливей будет тот,

Кто к сердцу вашему надежный путь проложит

И радостно сказать вам может:

О, Донна Сахар! Донна Мед!

* * *

Выше привели мы довольно нестройные и смешные стихи Востокова, но спешим оговориться. Кроме того, что он искупил их, а может быть, и другие стихотворные промахи, своей глубокой и многополезной ученостью, он и как поэт, в начале нынешнего столетия, явил несомненные признаки дарования.

Он был нередко поэтом мысли и чувства. Если ухо не могло заслушиваться музыкальности стиха, то стих его часто поражал читателя внутренним достоинством. Недостаток мелодии происходил у него, вероятно, от непомерного косноязычия его: он только глазами мог следить за стихом своим, а слухом не мог проверять его. Сильное заикание мешало ему судить даже и приблизительно, плавен ли и певуч ли или нет стих, вырвавшийся из груди его. Поэтическое чувство было в нем богато развито, но инструмент его был расстроен. Недодан мне язык смертных, но дан язык богов, сказал он где-то.

В поэзии Востокова отзывается немецкое происхождение его. В ней преобладает германская стихия, хотя почти везде выражающая себя правильной русской речью. Он часто и нередко удачно покорял русскую просодию разнообразным метрам древних языков. Жуковский высоко ценил одно из стихотворений его, кажется, Майское видение и внес его в Образцовые стихотворения, им изданные. Дмитриев рассказывал, что однажды, при докладе, император Александр, не знаю по какому поводу, припомнил два или три философских стиха Востокова из стихотворения его на новый год, или на окончание старого.

* * *

На всех никто и ничто не угодит. Вот и весна нашла хулителя своего.

Весна, весна, душа природы,

Как некогда сказал поэт;

А если слезть с высокой оды:

То грязь везде, что мочи нет,

Насморки от гнилой погоды

И ломка дрожек и карет.

Вот в прозаическом объеме,

Как Май рисуется глазам:

И в кузницах, и в каждом доме

Идет починка, здесь и там.

Май ненавистный всем! О, кроме

Каретникам и докторам.

* * *

16 июня 1853 г. узнал я о смерти Льва Пушкина. С ним, можно сказать, погребены многие стихотворения брата его неизданные, может быть, даже и не записанные, которые он один знал наизусть. Память его была та же типография, частью потаенная и контрабандная. В ней отпечатлевалось все, что попадало в ящик ее. С ним сохранились бы и сделались бы известными некоторые драгоценности, оставшиеся под спудом; и он же мог бы изобличить в подлоге другие стихотворения, которые невежественными любителями соблазна несправедливо приписываются Пушкину. Странный обычай чтить память славного человека, навязывая на нее и то, от чего он отрекся, и то, в чем часто не повинен он душой и телом. Мало ли что исходит из человека! Но неужели сохранять и плевки его во веки веков в золотых и фарфоровых сосудах!

Пушкин иногда сердился на брата за его стихотворческие нескромности, мотовство, некоторую невоздержанность и распущенность в поведении, но он нежно любил его родственной любовью брата, с примесью родительской строгости. Сам Пушкин не был ни схимником, ни пуританином; но он никогда не хвастался своими уклонениями от торной дороги и