Старая записная книжка. Часть 1 — страница 45 из 97

не рисовался в мнимом молодечестве. Не раз бунтовал он против общественного мнения и общественной дисциплины, но, по утешении в себе временного бунта, он сознавал законную власть этого мнения. Как единичная личность, как часть общества, он понимал обязанности, по крайней мере внешне, приноровляться к ней и ей повиноваться гласной жизнью своей, если не всегда своей жизнью внутренней, келейной. И это не была малодушная уступчивость. Всякая свобода какой-нибудь стороной ограничивается той или другой обязанностью, нравственной, политической или взаимной. Иначе не быть обществу, а будет дикое своеволие и дикая сволочь.

Лев Пушкин, храбрый на Кавказе против чеченцев, любил иногда и сам, в мирном житии, гарцевать чеченцем и нападать врасплох на обычаи и условия благоустроенного и взыскательного общества. Пушкин старался умерять в младшем брате эти порывы, эти избытки горячей натуры, столь противоположные его собственной аристократической натуре: принимаем это слово и в общепринятом значении его, и в первоначальном этимологическом смысле. Не во гнев демократам будь сказано, а слово аристократия соединяет в себе понятия о силе и о чем-то избранном и лучшем, т. е. о лучшей силе.

Лев, или, как слыл он до смерти, Левушка, питал к Александру некоторое восторженное поклонение. В любовь его входила, может быть, и частичка гордости. Он гордился тем, что был братом его, и такая гордость не только простительна, но и естественна и благовидна. Он чувствовал, что лучи славы брата несколько отсвечиваются и на нем, что они освещают и облегчают путь ему. Приятели Александра, Дельвиг, Баратынский, Плетнев, Соболевский, скоро сделались приятелями Льва. Эта связь тем легче поддерживалась, что и в нем были некоторые литературные зародыши. Не будь он таким гулякой, таким гусаром коренным, или драгуном, которому Денис Давыдов не стал бы попрекать, что у него на уме все Жомини да Жомини, может быть, и он внес бы имя свое в летописи нашей литературы. А может быть, задерживала и пугала его слава брата, который забрал весь майорат дарования.

Как бы то ни было, но в нем поэтическое чувство было сильно развито. Он был совершенно грамотен, вкус его в деле литературы был верен и строг. Он был остер и своеобразен в оборотах речи, живой и стремительной. Как брат его, был он несколько смуглый араб, но смахивал на белого негра. Тот и другой были малого роста, в отца. Вообще в движениях, в приемах их было много отцовского. Но африканский отпечаток матери видимым образом отразился на них обоих. Другого сходства с нею они не имели. Одна сестра их, Ольга Сергеевна, была в мать и, кстати, гораздо благообразнее и красивее братьев своих.

Первые годы молодости Льва, как и Александра, были стеснены, удручены неблагоприятностью окружающих или подавляющих обстоятельств. Отец, Сергей Львович, был не богат, плохой хозяин, нераспорядительный помещик. К тому же, по натуре своей, был он скуп. Что ни говори, как строго ни суди молодежь, а должно сознаться, что нехорошо молодому человеку, брошенному в водоворот света, не иметь по крайней мере несколько тысяч рублей ежегодного и верного дохода, хотя бы на ассигнации. Деньги, обеспечивающие положение в обществе, это необходимый балласт для правильного плавания. Сколько колебаний, потрясений, крушений бывает от недостатка в уравновешивающем и охранительном балласте.

Когда-то Баратынский и Лев Пушкин жили в Петербурге на одной квартире. Молодости было много, а денег мало. Они везде задолжали: в гостиницах, лавочках, в булочной; нигде ничего в долг им более не отпускали. Один только лавочник, торговавший вареньями, доверчиво отпускал им свой товар, да где-то промыслили они три-четыре бутылки малаги. На этом сладком пропитании продовольствовали они себя несколько дней.

Последние годы жизни своей Лев Пушкин провел в Одессе, состоя на службе по таможенному ведомству. Под конец одержим он был водяной болезнью, отправился по совету врачей в Париж для исцеления, возвратился в Одессу почти здоровым, но скоро принялся опять за прежний образ жизни; болезнь возвратилась, усилилась, и он умер.

После смерти брата, Лев, сильно огорченный, хотел ехать во Францию и вызывать на роковой поединок барона Геккерна, урожденного Дантес, но приятели отговорили его от этого намерения.

Водяная болезнь Льва напоминает сказанное Костровым Карамзину, незадолго до смерти. Костров страдал перемежающейся лихорадкой. «Странное дело, – заметил он, – пил я, кажется все горячее, а умираю от озноба».

* * *

Кто-то сказал про Давыдова: «Кажется, Денис начинает выдыхаться». – «Я этого не замечаю», – возразил NN. «А может быть, у тебя нос залег?»

* * *

Когда Михаил Орлов, посланный в Копенгаген с дипломатическим поручением, возвратился в Россию с орденом Даненброга, кто-то спросил его в Московском Английском клубе: «Что же, ты очень радуешься салфетке своей?» – «Да, – отвечал Орлов, – она мне может пригодиться, чтобы утереть нос первому, кто осмелится позабыться передо мной».

* * *

Графиня Радолинска говорит о людях, промышляющих чужими мыслями: «Ум их занимается каботажным (прибрежным) судоходством, an esprit de cabotage». Она же говорила: ecrire c'est delayer, т. е. писать значит разжижать.

* * *

Свечина называет записочки, написанные карандашом, разговором вполголоса.

NN. говорит: «Есть люди, которые, чтобы доказать тонкость своего умственного и политического чутья, часто пронюхивают в высокопоставленных лицах какие-то задние мысли, а я часто ищу в них передних, и за неимением передних – хоть средних, но и тех не нахожу. Задние мысли могут еще выпрямиться и пригодиться к делу, а от голого безмыслия ожидать нечего».

* * *

Батюшков говорил об А. С. Хвостове: «Он сорок лет тому сочинил книгу ума своего и до нынешнего дня все еще читает по ней».

Впрочем, А. С. Хвостов был остер, и некоторые из его шуток были весьма удачны. Видя на бале, как граф Дмитрий Иванович Хвостов проходил в польском неловко и неуклюже, он сказал:

Однофамилец мой, сказать-то не в укор,

Танцует как Вольтер, а пишет как Дюпор.

Дюпор, знаменитый французский танцор, был тогда в составе петербургского балета.

* * *

«Иные боятся ума, – говорит NN.. – а я как-то все больше боюсь глупости. Во-первых, она здоровеннее и оттого сильнее и смелее; во-вторых, чаще встречается. К тому же ум часто одинок, а глупости стоит только свистнуть, и к ней прибежит на помощь целая артель товарищей и однокашников».

* * *

«NN., в одном письме, говорит: «Думаем пробыть здесь еще недели две, потом?» Неминуемый и темный вопросительный знак, со многими знаками восклицания!!!!! Человек знает одно слово: здесь, и то знает плохо и неверно. Там – слово не человеческое, а Божье.

* * *

Кто-то говорил аббату Терре (Terray), генеральному контролеру (то же, что министру финансов) во Франции, в последней половине минувшего столетия: «Да вы хотите брать деньги даже из наших карманов!» – «А откуда же мне брать их, как не из карманов?» – отвечал он простодушно.

* * *

Николай Федорович Арендт был не только искусный врач, но и добрейший и бескорыстнейший человек. Со многих из своих пациентов, даже достаточно зажиточных, он не брал денег, а лечил и вылечивал их из дружбы.

Один из них писал ему однажды: «В болезнь мою, я поручил жене моей передать вам после моей смерти мои Брегетовы часы; но вы умереть мне не дали, и я нахожу гораздо приличнее и приятнее еще заживо просить вас, почтеннейший и любезнейший Николай Федорович, принять их от меня и хранить на память о ваших искусных и дружеских обо мне попечениях и на память о неизменной благодарности телесно и душевно вам преданного и обязанного NN».

На другой день Арендт приехал к нему, торопливо (как делал он все) всунул ему в руки часы и просил о дозволении удержать одну записку.

Выздоравливающих он не баловал. «Вам лучше, – говаривал он, – я к вам более ездить не буду: у меня есть другой, опасно больной, который меня теперь гораздо более интересует, чем вы. Прощайте!»

* * *

На бедный русский чиновный люд пало нарекание во взяточничестве. Это любимый конек нашей бессребреной публицистики и журналистики. Они на этом коньке разъезжают, гарцуют, рисуются, подбоченясь, с презрением и отвагой. Оно, пожалуй, и так: греха таить нечего. Взяточничество у нас один из способов пропитания, а пропитать себя нужно, потому что каждому жить хочется и дать жить жене и детям.

Но что же в самом деле взяточничество? Один из видов недуга, известного под именем любостяжания и сребролюбия. Но разве этот недуг исключительно русский? Не есть ли он поветрие, общее всем народам и всем обществам; да и болезнь-то не новая, не плод испорченности новых нравов и распущенности. Еще Апостол сказал: «Корень бо всем злым сребролюбие есть». При Адаме денег еще не было, а были яблоки, а Адам, искусившись яблоком, был первый взяточник.

* * *

NN говорит, что дипломатия дело хорошее и нужное, но она хороша, пока о ней, как о Кесаревой жене, ничего не говорят, а заговорит ли она вслух или о ней громко заговорят, то уж быть беде: значит, собираются громовые тучи, а дипломатия редко бывает благонадежный громовой отвод. Часто перья дипломатов приводят к войне, а пушки к миру. Первые иногда так запишутся, что иначе разнять их нельзя, как допустив руки до драки; другие до того выпалятся и так много перебьют народа на той и другой стороне, что и побежденные, и побеждающие нуждаются в мире.

* * *

Руссо употребляет где-то выражение mal-etre, в противоположность bien-etre. И у нас можно бы допустить слово злосостояние по примеру