Старая записная книжка. Часть 1 — страница 49 из 97

рестное знамение, поклоняешься этому безымянному памятнику и едешь далее дорогой своей. Но минута взяла свое: она запечатлелась в тебе, и ты откликнулся на голос далекого, незнакомого и чуждого тебе брата. Помню две или три таких часовни, построенные при источниках. Это переносит в знойные пустыни мусульманского Востока. Там также сооружены фонтаны, можно сказать, священные, на камне вырезано изречение из Алькорана; под ним струится прохладная вода, Божия роса в этой раскаленной степи.

Местоположение Эльбогена очень красиво. Живописны его цепной мост и древний рыцарский замок. О времена, о нравы! О насмешка судьбы! Замок служит теперь острогом для заключенных преступников. Впрочем, если хорошенько вникнуть в дело, то выйдет разница небольшая: вероятно, многие благородные рыцарские обитатели этого замка были в свое время и в «воем роде такие же разбойники, как и нынешние жильцы его.

* * *

NN. говорит о X., писателе расплывчатом: «Он чернилами не пишет, а его чернилами слабит».

* * *

Первая жена графа Л. была женщина немолодая, некрасивая, ужасно худощавая, плоская, досчатая. Однажды, читая какую-то реляцию, спрашивает она, что значит французское слово gorge на военном языке. «Это значит вход в укрепление, – отвечает он. – Говорят: attaquer une demilune par la gorge. Voyez-vous, ma chere, si, par exemple, vous etiez une forteresse, vous seriez impregnable. (Атаковать полумесяц горжею. Вот видите, моя милая: если бы вы, например, были крепостью, вас нельзя было бы взять.)». Кажется, и у нас, по части фортификации, употребляется слово горжа, как вход в бастион. Другое значение французского слова gorge, которое к графине было неприменимо, покорнейше просим отыскать в словаре.

Граф Л. застает эту же сожительницу свою в преступном разговоре (также и здесь отсылаем читателя или читательницу к английскому словарю) с одним из своих адъютантов. «Поздравляю вас, любезнейший, – говорит он ему. – Я хотел представить вас к Анне на шею, а теперь представлю вас к шпаге за храбрость».

Муж и жена были очень скупы, они жили в доме на двух половинах. Вечером общая приемная комната их никогда не была освещена. Когда докладывали им о приезде кого-нибудь, он или она, смотря по приезжем, т. е. его ли это гость или ее, выходил или выходила из внутренней комнаты со свечой в руке. Когда же гость мог быть обоюдный, то муж и жена являлись в противоположных дверях и, завидя друг друга, спешили задуть свечу свою, так что гость оставался в совершенных потемках.

* * *

Другой граф Л. был также известен скопидомством своим и большим богатством. Перед кончиной своей послал он за патером, чтобы приобщиться святых таинств. У римских католиков сей обряд совершается с некоторой торжественностью. Граф приказал засветить все люстры, канделябры и подсвечники со священными дарами. Тотчас по исполнении обряда и уходе патера приказал он немедленно погасить все свечи, по этому случаю зажженные. Таково было последнее его хозяйственное распоряжение, и едва ли не таковы были последние предсмертные слова.

* * *

Верон, французский писатель и содержатель парижской оперы, рассказывает в Записках своих, что он посетил князя Тюфякина в день смерти его. Князь очень страдал и страданиями был ослаблен. Завидев Верона, он с трудом выговорил: «А Плонкет (известная танцовщица) танцует ли сегодня?»

Вот, можно сказать, автонадгробное слово, которое произнес над собой наш соотечественник, впрочем, человек любезный, бывший некогда директором императорских театров в России. Он провел последние годы жизни своей в Париже. Когда русским приказано было выехать из Парижа, Поццо-ди-Борго исходатайствовал у императора Николая позволения ему оставаться в нем, по причине болезни. Впрочем, он был, в самом деле, здоровья очень плохого. Посол приглашает его однажды на обед. Князь находит под салфеткой прибора своего высланное из Петербурга разрешение оставаться бессрочно в Париже. Князь так и вскочил со стула от удивления и радости. Дом его парижский был очень гостеприимен для туземцев и для заезжих земляков, что не всегда бывает, и часто не без причины: и англичане, которые большие патриоты, на твердой земле осторожно обегают наплыва соотечественных туристов.

А вот еще историческое предсмертное слово. «Как скучен Катенин!» – воскликнул В. Л. Пушкин умирающим голосом. Это исповедь и лебединая песнь литератора старых времен, т. е. литератора присяжного, литератора прежде всего и выше всего.

* * *

Племянник графа Литты, князь Владимир Голицын, спросил его: «А знаете ли вы, какая разница между вами и Бегровым? Вы граф Литта, а он литограф».

* * *

Вследствие какой-то проказы за границей, тот же Голицын получил приказание немедленно возвратиться в Россию, на жительство в деревне своей безвыездно. Возвратившись в отечество, он долгое время колесил его во все направления, переезжая из одного города в другой. Таким образом приехал он, между прочим, в Астрахань, где приятель его Тимирязев был военным губернатором. Сей последний немало удивился появлению его. «Как попал ты сюда, – спрашивал он, – когда поведено тебе жить в деревне?» – «В том-то и дело, – отвечает Голицын, – что я все ишу, где может быть моя деревня: объездил я почти всю Россию, а все деревни моей нет как нет, куда ни заеду, кого ни спрошу».

Он был очень остер, краснобай, мастер играть словами и веселый рассказчик. Московский Английский клуб 20-х и 30-х годов не раз забавлялся его неожиданными и затейливыми выходками.

* * *

Граф Гейнрих Ржевуский, польский писатель, известный и прославившийся своими историческими романами, в которых воскрешал он нравы и быт старой Польши, был сам кровный и щирый поляк. Он принадлежал старой отчизне душою, преданиями и убеждениями, пожалуй, и предубеждениями, ложно-историческими и клерико-религи-озными. Но все же эти убеждения, смешанные с предубеждениями, входили в плоть и кровь его. Воля ваша, должно уметь мириться с подобными людьми, а не забрасывать их укоризнами и каменьями риторического патриотизма. Можно быть политическим противником их, но и в борьбе нужно уважать честного врага. В этой среде Ржевуский был единомышленником собратий своих, но и отличался от них. В нем были патриотические сожаления и скорби, но не было безумных упований и самонадеянных требований. Рассудок его не щетинился перед силой вещей и приговором совершившихся событий. Помимо страстей и закоренелых сочувствий, он нередко ясно и метко вглядывался в вещи и видел их такими, какими были они в самом деле.

У него было поместье в южно-западной России. Однажды съехались к нему соседи. Скоро речь зашла о том, чем была Польша некогда и чем она стала теперь. Разговор, разумеется, дошел до того, что так или иначе, а Польша в свой урочный час восстанет и сплотится на старый лад. Хозяин, наскучившись этим вечным переливанием из пустого в порожнее, сказал им: «А знаете ли, господа, как правительство могло бы совершенно обрусить деревню, в которой имею ныне честь видеть вас и угощать? Стоило бы ему только вывезти отсюда меня, эконома и ксендза: за отсутствием нас троих, деревня сделалась бы сплошь чисто-русская».

В другой раз вбегает к нему в Петербурге поляк-студент, взволнованный и восторженный. В то время где-то в Польше возникли политические беспорядки, которые, по польскому обычаю, могли возрасти до кровавой смуты. «Что же, граф? – спрашивает он. – Скоро выезжаете вы из Петербурга?» – «Зачем и куда?» – говорит граф. «Как куда и зачем? Да разве не знаете вы, что в Польше зашевелились?» – «Нет, знаю, но именно потому в Польшу и не еду, а остаюсь в Петербурге». – «Помилуйте, граф, вам в ваши лета нельзя терять такой удобный случай: может быть, это в последний раз на веку вашем приходится быть свидетелем восстания и принять в нем участие. Я – дело другое: я еще молод, могу подождать, впереди мало ли что еще будет, а вам ждать нечего». Ржевуский в тот же день рассказал мне этот разговор.

В то же время отправился он в почтамт и объявил, что он ни с кем переписки не имеет и иметь не хочет, и что в случае получения писем на имя его он покорнейше просит почтовое начальство истребовать эти письма.

О пребывании своем в Петербурге Ржевуский забавно замечал: «Здесь все любят быть при ком-нибудь или при чем-нибудь. Каждому нужно так или иначе числиться состоящим; единичных личностей нет. Когда я бываю в обществе или гуляю по улицам, я, не принадлежащий никакому ведомству, никакому персоналу, могу вообразить себе, что вся эта административная махина, все это поголовное чиновническое ополчение учреждены, бодрствуют, действуют только для меня, для личного охранения личной моей безопасности и для моего удовольствия. Все прочие – звенья, взаимно сопряженные в одну цепь, которой держится общий порядок. Все друг дружке помогают, каждый дежурством своим и поденным трудом. Я один не дежурю, никому не помогаю, ничего не делаю, а пользуюсь усиленными трудами всеобщей бдительности и деятельности».

«Полячка же (говорил он), напротив, любит всегда иметь при себе кого-нибудь, а сама быть ни при чем. Русские, хотя иногда и без выгод, ищут быть бескорыстными клиентами; полячка любит иметь при себе чиновников по особенным поручениям, добровольных невольников. Полячка, где бы ни было, употребит все усилия, все уловки польской своей натуры, чтобы завербовать под власть свою одну из местных предержащих властей: в столице – министра, в губернском городе – губернатора или начальника внутренней стражи, в уездном – городничего, в деревне – квартирующего с отрядом своим армейского прапорщика. В этом выражается и общая женская потребность нравиться, и особенно польская потребность иметь при себе и всенародно угодника, приживала, более или менее официального, более или менее титулованного. Как соседи ни разделяли Польши, еще все не могли они приступить к