жителей тех мест, которые подвергались военному постою. Когда, вследствие разных событий и переворотов, шведский сейм рассуждал об избрании наследника престола и колебался между разными именами, помянутый шведский офицер вспомнил о Бернадоте и сообщил мысль свою одному пастору. Он говорил: «Швеции не знать спокойствия и не оградить себя от русского влияния, если не прибегнет она к французскому покровительству и не примет из рук Франции наследника престола. Сей наследник налицо, и неминуемо быть должен Бернадот». Пастор подался на это мнение. Оно разошлось по городам и селам. Сказано и сделано. Молодой офицер скачет в Париж и является к Бернадоту, удостоверяя, что Швеция желает иметь его будущим властителем своим. Маршал отвечает, что делаемое ему предложение очень лестно для него, но что он желал бы видеть свидетельство уполномочия, данного ему его согражданами на подобное предложение. Офицер, убедившись в согласии Бернадота, обращается к шведам из знатнейших фамилий и сообщает им дело, которое он затеял. Большинство одобряет это предположение. Наконец шведская депутация отправляется к Бернадоту и приглашает его принять титул наследника шведского престола. Отселе начинаются официальные и дипломатические переговоры, и вот француз, сын адвоката, является впоследствии Карлом XVI (недалеко по счету от Карла XII), основателем новой династии, – единственный уцелевший обломок от огромного революционного корабля, который был после окрещен именем Наполеона. Он пережил и события, в которых участвовал, и порядок, который они устроили. После он сам содействовал сокрушению этого порядка. Впрочем, он никогда вполне не ладил ни вначале с Бонапартом, ни позднее с императором Наполеоном. Оба они друг друга опасались.
Приписка, сделанная в 1850-х годах. После того всплыл обломок из того же корабля и под тем же роковым именем. Впрочем, одним французам могла присниться мысль восстановить этот забытый остаток забытой династии. Можно заботиться о восстановлении принципа; реставрация имени, некогда славного, но окончательно погубившего славу себе свою, и к тому же реставрация личности, не имеющей сама по себе никакого нравственного и политического значения, есть одно политическое ребячество. Французская история, с последнего десятилетия минувшего века до наших дней, есть не что иное, как фантасмагория, то кровавая и зверская, то жалкая и смешная, в которой, по какому-то сумасбродному треволнению, лихорадочно передвигаются и перебегают неожиданные события и лица.
Несколько раз говорили мы о князе Белосельском, принадлежавшем веку Екатерины и царствованию Александра I. Он столько же был известен устной любезностью, сколько эксцентричностью пера своего. Вот пример из многих, а именно надпись его к портрету кн. Багратиона:
Si Souvoroff, si grand, si fortune,
Est le pere de la victoire,
Bagration en est le fils aine:
Il joue avec la mort et couche avec la gloire.
(Если Суворов, столь великий, столь одаренный счастьем, есть отец победы, то Багратион – старший сын ее. Он играет со смертью и ночует со славою.)
Впрочем, иногда вырывались у него и дельные стихи. Говоря об одном историческом лице, сказал он: «Другие делали худое, а он худо делал хорошее».
В. Л. Пушкин рассказывал, что князь Белосельский читал ему однажды стихи, написанные им на смерть камердинера своего:
Под камнем сим лежит признательный Василий:
Мир и покой ему от всех земных насилий…
И что есть человек? – Горсть пыли и водицы.
«Мне нравится эта водица, – прерывая чтение, сказал с умилением князь Белосельский. – Не правда ли, так кажется, и видишь, как протекают ваши дни?»
В. Л. Пушкин любил добродушно оказывать внимание и поощрение молодым новичкам на поприще литературном. Он по вечерам угощал их чаем, а нередко приглашал их к себе и обедать. Один из таких новобранцев был в Москве частым посетителем его. «А к какому роду поэзии чувствуете вы в себе более склонности?» – спросил его однажды Пушкин с участием и некоторой классической важностью. «Признаюсь, – отвечал тот смиренно, – любил бы я писать сатирические стихи, да родственники отсоветовали, говоря, что такими стихами могу нажить врагов себе и повредить карьере своей по службе». – «А скажите мне что-нибудь из ваших сатирических стихов». – «Вот, например, эпитафия:
Под камнем сим лежат два друга:
Колбасник и его супруга».
В приятельском кружке говорили о многих благих мерах, предпринимаемых правительством, которые, по обстоятельствам и по силе вещей (как говорят французы), по внутренним причинам, по личным особенностям, не достигают указанной и желаемой цели. На это Жуковский сказал: «Наш фарватер годен пока только для мелких судов, а не для больших кораблей. Мы часто жалуемся, что корабль, пущенный на воду, не подвигается, не замечая, что он попал на мель». Вот Крылову прекрасная канва для басни.
В хорошем и дельном журнале Revue Britannique 1825 г. есть статья о русской литературе. Встречаются обыкновенные и неизбежные промахи, но вообще статья порядочная. В ней, между прочим, сказано: «Сибирский Эрос, слепой Эрос, бросил в публику том игривых и веселых стихотворений». Отгадайте, кто этот бард и что это за бард! А я отгадал. Речь идет о маленькой поэме Эрос, лишенный зрения, которую написал сосланный в Сибирь несчастный Панкратий Сумароков, издававший, между прочим, журнал под названием Иртыш, превращающийся в Ипокрену. Французский критик окрестил поэта именем поэмы его. Вот вам и слепой Сибирский бард, и вот как пишется история.
В минуты хандры своей NN. говаривал в Швейцарии: «Ну что же есть такого особенного и пленительного в Женевском озере? Огромного размера лохань воды, вот и только!»
Князь Александр Николаевич Голицын рассказывал о двух дядях своих, также Голицыных. После многолетней разлуки условились они съехаться в Петербурге, между прочим, и для объяснений по важным семейственным и хозяйственным делам. Съехавшись, решились они отобедать вдвоем и тут приступить к предстоящим переговорам. Когда сели они за стол, и подали суп, они отослали прислугу и велели ей явиться только по призыву их: так заботливо хотели они оставаться одни, чтобы ничто не могло помешать их откровенной беседе. Сначала слышен был беспрерывный и оживленный разговор; мало-помалу голоса начали утихать, вскоре совсем затихли. Молчание продолжалось с час. Наконец дворецкий, удивленный и испуганный таким продолжительным затишьем, решился войти в столовую: оба брата, с повисшими на грудь головами, погружены были в глубокий сон.
Тургенев, Александр Иванович, был тоже мастер по этой части. Однажды Карамзин читал молодым приятелям своим некоторые главы из «Истории Государства Российского», тогда еще неизданной. Посреди чтения и глубокого внимания слушателей вдруг раздался трескучий храп Тургенева. Все как будто с испуга вздрогнули. Один Карамзин спокойно и хладнокровно продолжал чтение. Он знал Тургенева: дух бодр, но плоть немощна. Впрочем, склонность его к засыпанию, в продолжении дня, была естественна. Он вставал рано и ложился поздно. Целый день был он в беспрестанном движении, умственном и материальном. Утром занимался он служебными делами по разным отраслям и ведомствам официальных обязанностей своих. Остаток дня рыскал он по всему городу, часто ходатаем за приятелей и знакомых своих, а иногда и за людей, совершенно ему посторонних, но прибегавших к посредничеству его; рыскал часто и по собственному влечению, потому что в натуре его была потребность рыскать. Один из приятелей его говорил о нем: il n'est pas le grand agitateur (известный ирландский великий агитатор Оконель), mais le grand agite (не великий волнователь, но великий волнующийся). Дмитриев прозвал его маленьким Гримом, а потом пилигримом, потому что он был деятельным литературным корреспондентом и разносителем в обществе всех новых произведений Жуковского, Пушкина и других. (В половине минувшего столетия, немец, барон Гримм поселился в Париже, сблизился и подружился со всеми так называемыми философами и вел обширную литературную переписку со многими владетельными особами, Екатериной II, герцогом Сакс-Гота и другими).
Александр Тургенев был типичная, самородная личность, хотя и не было в нем цельности ни в характере, ни в уме. Он был натуры эклектической, сборной или выборной. В нем встречались и немецкий педантизм, и французское любезное легкомыслие: все это на чисто русском грунте, с его блестящими свойствами и качествами и, может быть, частью и недостатками его. Он был умственный космополит; ни в каком участке человеческих познаний не был он, что называется, дома, но ни в каком участке не был он и совершенно лишним.
В нем была и маленькая доля милого шарлатанства, которое было как-то к лицу ему. Упоминаем о том не в укор любезной памяти его: он сам первый смеялся своим добродушным и заливным хохотом, когда друг его Жуковский, или другие близкие приятели, ловили его на месте преступления и трунили над замашками и выходками его. В долгое пребывание свое в Париже сошелся он с Шатобрианом по салону милой Рекамье (как назвал ее Дмитриев в написанном им шуточном путешествии Василия Львовича Пушкина, и как с легкой руки Дмитриева Тургенев постоянно называл ее в письмах своих). Тургенев сообщил Шатобриану много германских сведений, нужных ему для предпринятого им сочинения, и совершенно недоступных и тарабарских ему (как и подобает истому французу, будь он Шатобриан и гений семи пядей во лбу). Французский писатель в предисловии своем изъявляет благодарность Тургеневу за просвещенные указания и содействие его в труде, который он совершил, и говорит между прочим: M-r lе comte Tourgueneff, cidevant ministre de l'instruction publique en Russie, homme de toutes sortes de savoir etc. (г. Тургенев, бывший министр народного просвещения в России, человек всякого рода познаний).