Старая записная книжка. Часть 1 — страница 59 из 97

слушай часового, который стоит на одном месте; везде переходит из уст в уста, из-под пера под перо, тот же пароль, обязательно присвоенный в том или другом лагере; везде торчит и редко развевается лоскуток хоругви того или другого ополчения. И все это, со всем тем, не ратники, не мужественные воины: бойцов, в истинном значении слова, нет; а есть одни знаменосцы, полковые барабанщики, флейтщики, насвистывающие все один и тот же марш: Malbrough s'en va-t'en guerre, Ne sait quand reviendra. (Мальбрук в поход собрался…)

* * *

Пушкин забавно рассказывал следующий анекдот. Где-то шла речь об одном событии, ознаменовавшем начало нынешнего столетия. Каждый вносил свое сведение.

Да чего лучше, сказал один из присутствующих, академик ** (который также был налицо), современник той эпохи и жил в том городе. Спросим его, как это все происходило.

И вот академик ** начинает свой рассказ: «Я уже лег в постель, и вскоре пополуночи будит меня сторож и говорит: извольте надевать мундир и идти к президенту, который прислал за вами. Я думаю себе: что за притча такая, но оделся и пошел к президенту; а там уже пунш».

Пушкин говорил: «Рассказчик далее не шел; так и видно было, что он тут же сел за стол и начал пить пунш. Это значит иметь свой взгляд на историю».

* * *

Дмитриев гулял по Кремлю в марте месяце 1801 г. Видит он необыкновенное движение на площади и спрашивает старого солдата, что это значит? «Да съезжаются, – говорит он, – присягать государю». – «Как присягать и какому Государю?» – «Новому». – «Что ты, рехнулся ли?» – «Да императору Александру». – «Какому Александру?» – спрашивает Дмитриев, все более и более удивленный и испуганный словами солдата. «Да Александру Македонскому, что ли!» – отвечает солдат. (Слышано от Дмитриева.)

* * *

«От высокого до смешного только шаг один», сказал Наполеон, улепетывая из России в жидовских санях. Впрочем, Наполеон в эту минуту был не столько смешон, сколько жалок; жалок по человеческому чувству сердоболия и сострадания к бедствию ближнего; жалок и с точки философического воззрения, суда и осуждения. Как мог человек с подобными способностями, частью гениальными, как мог он с такой высоты слететь, провалиться стремглав в подобную низменность. Какой исторический и назидательный урок! Впрочем, если история многому учит, то она никого не научает. Но здесь речь не о Наполеоне. Мы только натолкнулись на него по поводу оставленного им изречения, которое, в виду следующего рассказа, хотели мы вот как перефразировать: от смешного до трагического только шаг один. Наш рассказ можно бы озаглавить простая история, и, к сожалению, очень обыкновенная история.

Во второй половине двадцатых годов был в Москве молодой человек, сын благородных родителей, ни за собою, ни перед собою ничего не имеющий. Получил он образование, кажется, в Московском университете. По окончании учебного курса поступил он на службу в канцелярию одного из Московских департаментов Сената. Жалованье, разумеется, было скудное; пропитываться им и содержать себя несколько не только прилично, но сносно, было невозможно. Для подмоги себе начал он давать уроки детям в частных домах по части русского языка, географии, истории и рисования, как водится по общепринятой программе домашнего обучения. Дела его пошли изрядно.

Он не вдавался в умствования, в нововведения; да и время было еще не такое. Он шел и вел учеников по известной колее. Он был скромен, кроток, вежлив, прилежен, добросовестен в исполнении педагогических занятий своих. Ученики полюбили его, родители были к нему благосклонны и внимательны. Пожалуй, он маленько смахивал на Молчалина, но вращался в другой среде, которая была образованнее и чище; а потому и сам был он благоприличнее и чище: по собственному ли влечению, или по счастливой случайности, он не попадал в дом какого-нибудь Фамусова, ни в руки какой-нибудь Софьи Павловны. Он также долго был умерен и аккуратен, но никогда не бывал приписным нахлебником и приживалкой. В строевом порядке общежития занимал он если не блестящее, то безукоризненное и честное место.

Обстоятельства перенесли его из Москвы в Петербург. Для людей подобных свойств, подобного темперамента климат Москвы благоприятнее и здоровее петербургского. Но, впрочем, и здесь продолжал он свои занятия. Круг их даже расширился и на несколько градусов поднялся. Он был принят и вхож в некоторые дома, принадлежащие избранному обществу. К учительским упражнениям имел он случай прибавить и полулитературные, например Д. П. Бутурлин, более привыкший к письменным занятиям на французском языке, нежели на русском, давал ему на грамматическое и на синтаксическое исправление рукопись своей «Истории Смутного Времени». Разумеется, все эти труды были прилично вознаграждаемы. Умеренное и аккуратное (чего же более?) счастье улыбалось ему.

Он даже имел некоторые светские успехи. В один из домов, в котором был он домашним, ездили нередко блестящие придворные фрейлины того времени. Им с непривычки полюбилась его несколько простодушная провинциальность. На танцевальных вечеринках они даже избирали его себе в кавалеры. Он танцевал хорошо и ловко, одевался всегда прилично и с приметным притязанием на щегольство. Одним словом, Молчалин петербургского издания, очищенного и исправленного, новичок в окружающей его светской среде, был лицо довольно своеобразное, не только терпимое, но вообще и сочувственное. Веселье и приятности жизни шли своей чередой, но не забывалась, не пренебрегалась и польза. Составился маленький капитал, и он пустил его в рост по знакомым и приятельским рукам. И тут удавалось ему его невинное ростовщичье ремесло.

Но вот пришел и черный день. Большую часть капитала своего вверил он однажды за проценты человеку близко ему знакомому и, по-видимому, совершенно благонадежному. Не знаю, как, но этот человек со временем оказался несостоятельным. Деньги, нажитые тружеником, плод пота и крови его, безвозвратно пропали. Наш капиталист пришел в мрачное и свирепое отчаяние. Молчалин обратился в бешеного Гарпагона, лишившегося своей драгоценной шкатулки. Он возненавидел человечество. Не раз смешил он нас проклятьями своими. В пламенных порывах неистового красноречия говорил он: «Нет, теперь дело кончено: приди ко мне все человечество и валяйся у меня в ногах, умоляй дать ему пять рублей взаймы, не дам». На эту тему разыгрывал он непрестанно новые и новые заклинания и импровизации. Хотя нам было его и жаль, но исступленные и вместе с тем комические выходки его забавляли нас.

А вот здесь смех переходит в трагедию. Несколько времени не видали мы его и полагали, что он ходит по судам и пытается возвратить себе тяжебным и законным путем свои утраченные деньги. Что же оказалось? До того времени благонравный и трезвый, заперся он в комнате своей и запил. Не долго после того умер он от запоя, этого медленного и унизительного русского самоубийства.

Если хорошенько пошарить в темных углах нашей общественной жизни, то наткнешься не на одну подобную этой обыкновенную историю и драму домашнюю. Не просится ли и она в состав замышленной нами Россияды?

* * *

Талейран, хорошо знающий своих соотечественников, говорит: Ne vous у trompez pas: Les Fraucais ont etc a Moscou; mais gardez-vous bien de croire que les Russes soient jamais venus a Paris (He ошибайтесь: французы были в Москве, но русские никогда не вступали в Париж). Другими словами, но в этом же смысле и духе писаны многие французские военные истории, особенно же пресловутая книга Тьера.

* * *

В старой тетради, сборник русского хроникера, отыскалась следующая надгробная надпись:

On le connut fort peu, lui ne connut personne.

Actif, toujours presse, bouillant, imperieux,

Aimable, seduisan meme sous la couronne,

Voulant gouverner seul, tout voir, tout faire mieux,

Il fit beaucoup d'ingrats et mourut malheureux.

(Его знали слишком мало: он никого не знал. Деятельный, всегда торопливый, вспыльчивый, повелительный, любезный, обольстительный даже под царским венцом, он хотел править один, все видеть, все делать лучше; он породил много неблагодарных и умер несчастливым.)

* * *

Приезжий из Италии рассказывал следующее.

В каком-то казино, что у нас называется клубом, слышит он русские слова, напеваемые на итальянские мотивы из опер тогда наиболее в ходу на сцене. Подходит он к столу, за которым сидели и играли в карты русские и один итальянец. Любезные наши земляки мурлыкали и ворковали между собою: поди в черви, поди в бубнового короля, и так далее, на голос i tanti palpiti или: il piu triste de mortali. Добродушный итальянец удивлялся музыкальным способностям русских и вместе с тем и тому, что он все проигрывает.

* * *

В одном из городов Италии, ради какого-то ночного беспорядка сделано было полицией распоряжение, чтобы позднее известного часа никто не выходил на улицу иначе, как с зажженным фонарем. Находящийся тогда в том городе наш молодой Сен-При, отличный карикатурист, которого карандаш воспет Пушкиным в Онегине, расписал свой фонарь забавными, но схожими изображениями городских властей. Само собой разумеется, что он с фонарем своим прогуливался по всем улицам наиболее людным.

Этот молодой человек, веселый и затейливый проказник, вскоре затем, в той же Италии, застрелил себя неизвестно по какой причине и, помнится, ночью на Светлое

Воскресение. Утром нашли труп его на полу, плавающий в крови. Верная собака его облизывала рану его.

Он был сын графа Сен-При, французского эмигранта, брат которого с честью вписал свое французское имя в летописи русского войска в ряду лучших генералов наших. Мать его, урожденная княжна Голицына, была родная сестра графини Толстой и графини Остерман. Отец, вероятно при герцоге де-Ришелье, был губернатором в южной России; он был человек образованный, уважаемый и любимый в русском обществе. Он довольно свободно и правильно говорил по-русски. Он в России принадлежал административной школе герцога де-Ришелье, бывшего долгое время Новороссийским генерал-губернатором; Одесса в особенности много была обязана ему процветанием своим. Эта школа, хотя и под французской фирмой, оставила по себе в России хорошие и не совсем бесплодные следы.