Старая записная книжка. Часть 1 — страница 63 из 97

Прослушав какое-то музыкальное произведение, чуть ли не Вагнера, Россини сказал: Si c'etait de la musique, се serait bien mauvais (если это была бы музыка, то это было бы очень плохо). И о многих письменных произведениях нашего времени можно сказать: будь это литература, то оно никуда не годится; но как оно не литература, то, может быть, оно в своем роде и недурно.

А что это за род, пока определить еще трудно. Люди пишут, следовательно, их читают; а если читают, то и следует, что люди хорошо делают, что пишут. Каков товар, таков и спрос; а каков спрос, таков и товар. Рыбак рыбака далеко в плёсе видит; а писатель читателя, и читатель писателя. Таким образом всем есть место под Божиим солнцем.

На французском языке есть очень удобное выражение, соответственное слову литература и, так сказать, дополняющее и выясняющее его: Les belles lettres. Само собою разумеется, что слова литература и литератор происходят от литера, т. е. азбучных знаков. Азбука все-таки есть начало всего. Но дело в том, что грамота грамоте рознь. Одной грамоты недостаточно. Нужно еще, чтобы грамота была изящная. Les belles lettres – прекрасные письмена.

Что нужно автору? На этот вопрос чистосердечный ответ многих был бы следующий: чернила, перья, бумага и охота смертная писать. Карамзин на заданный себе вопрос: что нужно автору? – отвечал иначе. Он говорил, что таланты и знание, острый, проницательный ум, живое воображение все еще недостаточны. Он требует еще, чтобы душа могла возвыситься до страсти к добру, могла питать в себе святое, никакими сферами неограниченное желание всеобщего блага. И мало ли что еще находит он нужным автору! Но все это было высказано еще в 1793 г., следовательно, в эпоху несовершеннолетия человеческого разума, когда он едва ли ползал еще на четвереньках, а теперь он не только вырос и на ногах стоит, но чуть ли не ходит на голове, как любой плясун на канате. Да к тому же Карамзин – известный риторикан. Смешно было бы, в наше время, с ним справляться.

* * *

Хвостов где-то сказал:

Зимой весну являет лето.

Вот календарная загадка! Впрочем, у доброго Хвостова такого рода диковинки были не аномалии, не уклонения, а совершенно нормальные и законные явления.

Совестно после Хвостова называть Державина, но и у него встречаешь поразительные недосмотры и недочеты. В прекрасной картине его:

На темно-голубом эфире

Златая плавала луна

В серебряной своей порфире.

Блистаючи с высот, она

Сквозь окна дом мой озаряла,

И палевым своим лучом

Златые окна рисовала

На лаковом полу моем.

К чему тут серебряная порфира на золотой луне? А в другом стихотворении его:

Из-за облак месяц красный

Встал и смотрится в реке.

Сквозь туман и мрак ужасный

Путник едет в челноке.

Здесь что-нибудь да лишнее: или месяц красный, или ужасный мрак.

* * *

Поэзия поэзией, а стихотворчество или стихотворение стихотворением. Истинный поэт в творчестве своем никогда не собьется с пути; но в стихотворческом ремесле поэт может иногда обмолвиться промахом пера. В эти промахи он незаметно для себя и невольно вовлекается самовластительными требованиями рифмы, стопосложения и других вещественных условий и принадлежностей стиха. Было же когда-то у Пушкина:

Мечты, мечты, где ваша сладость?

Где вечная к вам рифма младость?

А в превосходном своем exegi monumentum разве не сказал он: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный!» А чем же писал он стихи свои, как не рукою? Статуя ваятеля, картина живописца так же рукотворны, как и написанная песнь поэта.

И. И. Дмитриев в милой песенке своей говорит:

Всех цветочков боле

Розу я люблю;

Ею только в поле

Взор свой веселю.

С каждым днем алее

Все как вновь цвела,

С каждым днем милее

Роза мне была.

Но на счастье прочно

Всяк надежду кинь:

К розе как нарочно

Привилась полынь.

Роза не увяла,

Тот же самый цвет;

Но не та уж стала:

Аромата нет.

Здесь следовало бы и кончить; но песельника соблазнил и попутал баснописец: он захотел вывести мораль, а тут и вышел забавный промах пера.

Хлоя, как ужасен

Этот нам урок!

Так, увы, опасен

Для красы порок.

Это неуместное и злосчастное нам причисляет, по грамматическому смыслу, самого Дмитриева к Хлоям и красавицам.

* * *

Капнист в одной песенке своей говорит:

Хоть хижина убога,

С тобой она мне храм;

Я в ней прошу от Бога

Здоровья только нам.

Нечеловеколюбиво и небратолюбиво это только перед словами нам. Это напоминает молитву эгоиста: «Господи, Ты ведаешь, что я никогда не утруждаю Тебя молитвою о ближнем: молю только о себе и уповаю, что Ты воздашь смирению моему и невмешательству в чужие дела».

Едва ли кто из поэтов древних и новых, русских или чужестранных, совершенно избежал подобных промахов, обмолвок, недосмотров, затмений. У кого их больше, у кого меньше.

* * *

Дмитриев рассказывал, что однажды допытывались от Хвостова объяснения и смысла одного стиха его. Он объяснял его и так и сяк; но на каждое объяснение следовало опровержение, которое уничтожало толкование. Наконец, вышедши из терпения, сказал он с досадою: «Да отстаньте от меня; c'est mon cheval de bataille» (это мой боевой конь – французская поговорка, выражающая, что на эту вещь, на это мнение опираешься).

* * *

Было время, правда, давно, когда загадки, шарады, логогрифы служили игрушкою и забавою умнейших людей едва ли не умнейшего общества, в сравнении с другими обществами, как предыдущими, так и последовавшими. Они не пренебрегали этими гимнастическими играми ума (jeux d'esprit). Умные люди той эпохи, т. е. дореволюционной, во Франции и в других краях, не стыдились и поребячиться в часы отдыха от дела и от трудов, но зато ничего не было ребяческого в приемах, когда они брались за дело.

Философ, энциклопедист, великий математик, деятельный противник всех злоупотреблений, Даламберт не был равнодушен к этим забавам. Рассказывают, что на болезненном одре смерти разгадал он шараду, отысканную им во французском «Меркурии». Что ни говори, а в этой игре слов, как и в игре карточной, есть своя доля сметливости, соображения, а здесь и остроумия. Во всяком случае, как времяпрепровождение, одна игра другой стоит. Не понимаю, почему призадуматься над разгадкою логогрифа унизительнее для человеческого достоинства, чем задуматься над задачею: с чего пойти, с десятки ли червей или с валета пик.

Французский язык очень удобен для подобного рассечения и растасовки слов: в нем почти каждое слово заключает в себе несколько слов, имеющих приблизительно, а нередко и положительно, свое, отдельное значение. Наши слова преимущественно составлены из слогов, которые ничего не выражают.

Одно общество, в подмосковной, во время первой московской холеры, собиралось по осенним и зимним вечерам. Для развлечения оно делало попытки над русскими словами и старалось вытянуть, выжать из них что только можно. Вот некоторые из этих попыток. Известно, что под логогрифом разумеется загадка, состоящая в слове, которого разбитые буквы, сложенные вместе, образуют другие, новые слова.

I.

Немного букв во мне: всего четыре.

Есть пятая, но здесь прихвостница она

И к делу вовсе не нужна.

А шумом я своим известен в Божьем мире,

И крепко спящего могу врасплох со сна

И разбудить, и напугать тревожно.

Во мне еще таится то, что сплошь,

Коли хватить его неосторожно,

До положенья риз мертвецким сном заснешь.

Крылова вспомнишь ли мой стих неугомонный?

На баснь прекрасную тебе я укажу.

Изволь разгадывать, читатель благосклонный!

А я уж от себя ни слова не скажу.

(Громъ: буква ъ, ром, Мор Зверей, басня Крылова).

II.

Взять целиком меня, я пишущая тварь,

Над ней комедия не раз смеялась встарь;

Но если на клочки меня вы разберете,

Вы многое еще легко во мне найдете.

Хотите ль утолить вы жажду в летний зной?

Пред вами протеку прохладною струей;

Но без меня ни пить, ни есть, ни врать не можно.

Исходит из меня, что правда и что ложно.

Я дую холодом, но дую и теплом;

С улыбкой, а равно с зевотой я знаком;

Целую, но подчас зубастый я кусака,

Не хуже, чем твоя задорная собака.

А часто, срам сказать, беззубый я слюнтяй;

То от меня несет – чин чина почитай –

Шампанским дорогим, то пошлою сивухой.

А как уж тошно мне, как захлебнуся мухой!

Где нет меня, там нет и солнца: тьма одна,

И ночи никогда не серебрит луна.

Без помощи моей, возьмете ль книгу в руки,

Не разберете вы, что аз, фита иль буки.

Когда кого-нибудь посадят на меня,

Тот корчится, свое седалище казня;

Но все же, как ни рвись, а с места он не встанет.

Мной узнаете вы, что хлеб или сахар тянет.

Я баснословное растенье, чудный плод;

Когда поешь меня, то память отшибет.

А кто ж, хоть иногда, не рад и позабыться?

Библейскому лицу не кстати здесь явиться,

И только мы его помянем стороной.

Я штучным быть могу; а женский тезка мой