Старая записная книжка. Часть 1 — страница 68 из 97

Вообще должно сознаться, что, за весьма редкими исключениями, прилив официальных русских лиц в то время не мог смешаться с варшавским обществом. Уровень их был значительно ниже варшавского. Это была большая ошибка. Государь, Новосильцев, сам великий князь Константин Павлович, несмотря на неровности характера и припадки своей вспыльчивости, некоторые из адъютантов его, еще три или четыре гражданские лица могли, конечно, дать отрадное понятие о русской образованности; но зато, что сказать о влияющем большинстве, о массе? Лучше ничего не говорить.

Генерал Курута, например, был главным лицом при дворе цесаревича. Он был человек умный и не злой; во все время нахождения своего при великом князе он, вероятно, никому вреда умышленно не сделал, а может быть, часто укрощал вспышки, готовые разразиться. Он был хитрый грек: но признаться должно, что аттицизма было в нем немного, и он не смотрел греком времен Периклеса. Какого же можно было ожидать от него благоприятного русского преобразовательного влияния на польское общество, в котором находились еще живые предания, свидетели и участники изящных и блестящих увеселений Трианона или родных Лазенок и великолепных празднеств Сен-Клу и Фонтенебло?

Многие из нас думают, что достаточно материальной силы для преобладания в чужой стороне. Оно не всегда так. Нечего и говорить, лестно и приятно чувствовать за собою дубинку Петра Алексеевича: она хорошее вспомогательное средство и даже в своем роде назидательное. Сила силою, и пренебрегать ею нельзя; но не худо иметь при ней и нравственную указку для благонадежного и окончательного преподавания. Многие из нас того мнения, что правительственные лица, в области более или менее чужой, должны, если они хорошие патриоты, ненавидеть людей, подчиненных власти их, и равномерно быть ими ненавидимы; не дай Боже, чтобы администратор полюбил находящихся в управлении его, а они его полюбили: тут тотчас наши публицисты заподозрят измену! Нужно отвращать и побеждать враждебные побуждения, но самому не допускать в себе вражды: вражда одну вражду и родить способна.

Император Николай это хорошо сознавал и чувствовал. Отпуская графа Гурьева в Киев на генерал-губернаторство, он сказал ему следующие достопамятные и великодушные слова: «Ты знаешь, что я, после польского возмущения, до поляков не большой охотник, но если, по предубеждениям и по страсти, я увлечен буду на принятие каких-нибудь мер несправедливых против них, то обязанность твоя немедленно предостерегать меня».

* * *

Выдержки из разговоров

1.

NN: Что ты так горячо рекомендуешь мне К.? Разве ты хорошо знаешь его?

Р: Нет, но X. ручается за честность его.

NN: А кто ручается за честность X.?


2.

Начальник департамента. Мне кажется, я вас где-то встречал.

Молодой проситель, желающий получить место в департаменте. Так точно, ваше превосходительство, я иногда там бываю.


3.

Молодой офицер, приехавший в Москву: Сделай одолжение, Неелов: сыщи мне невесту. Смерть хочется жениться.

Неелов: Охотно, у меня есть невеста на примете.

Офицер: А что за нею приданого?

Неелов: Две тысячи стерлядей, которые на воле ходят в Волге.

* * *

В Москве (не знаю, как теперь) долго патриархально и свято сохранялись родственные связи и соблюдалось родственное чинчинопочитание. Разумеется, во всех странах, во всех городах есть и бабушки, и дядюшки, и троюродные тетушки, и внучатые братья и сестры, но везде эти дядюшки и тетушки более или менее имена нарицательные, в одной Москве уцелело их существенное значение. Это не умозрительные числа, а плоть и кровь.

Уж если тетушка, то настоящая тетушка; уж если дядя, то дядя с ног до головы; племянник, за версту его узнаешь. Круг родства не ограничивается ближайшими родственниками; в Москве родство простирается до едва заметных отростков, уж не до десятой, а разве до двадцатой воды на киселе. Нужно прилежное и глубокое изучение по части генеалогии, чтобы вполне усвоить себе эти тарабарские грамоты родословия. А есть такие профессора, а особенно профессорши, которые по щепке и по листочку переберут любое московское генеалогическое древо.

В тридцатых годах приехал в Москву один барин, уже за несколько лет из нее выехавший. На вечеринке он встречается нечаянно с одним из многочисленных дядюшек своих. Тот, обиженный, что племянник еще не был у него с визитом, начинает длинную нотацию и рацею против ослабления семейных связей и упадка семейной дисциплины.

Племянник кидается ему на шею и говорит: «Ах, дядюшка, как я рад видеть вас. А мне сказали, что вы уже давно умерли». Дядюшка был несколько суеверен и не рад был, что накликал на себя такое приветствие.

* * *

Пришло же в голову чудаку вывести такую арифметическую табличку:

Из прошлых рифмачей у нас он не 1;

Хоть родом он москвич, а пишет как Мор 2.

Его стихами ты себе хоть нос у 3.

Ему докажешь ли, как дважды два 4,

Что врет он. Ничего! Он врать начнет о 5.

У всех людей пять чувств: в нем с глупостью их 6.

Доселе на земле чудес считали 7;

Но чудо ведь и он, так смело ставьте 8.

Ему подобного, иди хоть за три 9

Земель, не сыщешь: он без единицы 10.

* * *

А вот другая шалость, найденная в той же тетрадке:

Как?

Лука Лукич уж не дурак?

Что ж?

На человека он похож?

Ба!

И знает он, что б-а-ба?

Ой,

И стал он малый деловой?

Ну,

И он нашел себе жену?

Эй,

И он отец своих детей?

Вот полоса так полоса:

Теперь я верю в чудеса.

* * *

Кстати помянуть здесь и Неелова. Он, между прочим, любил писать амфигури, и некоторые из них очень удачны и забавны. Это последнее свойство – отличительная черта если не таланта, то способности Неелова. Забавность, истинная и сообщительная веселость очень редко встречаются в нашей литературе. А между тем в русском уме есть жилка шутливости: мы более насмешливы, чем смешливы, преимущественно на письме. Чернила как-то остужают у нас вспышки веселости. На русской сцене мало смеются и мало смешат.

У французов называются амфигури куплеты, положенные обыкновенно на всем знакомый напев: куплеты составлены из стихов, не имеющих связи между собою, но отмеченных шутливостью и часто неожиданными рифмами. Иногда это пародии на известные сочинения, легкие намеки на личности и так далее. Вот некоторые выписки из Неелова:

Пускай Тардив[8]

В компот из слив

Мадеру подливает;

А Жан Расин,

Как в масле блин,

В бессмертьи утопает.

______________________

Андрей Сушков

Лишь пять вершков

В природе занимает;

А Бонапарт

С колодой карт

Один в пасьянс играет.

Это было писано в 1813 году. Тут был забавный куплет о французских маршалах Даусте (рифма была куст) и Удино, но это рифмы не скажу. В это время все содействовало патриотизму поражать врага: и лубочные народные карикатуры, и, пожалуй, лубочные стихи, которые на этот раз с большей меткостью попадали в цель, чем оды Державина.

В то самое время Неелов имел тяжбу, которая рассматривалась в Правительствующем Сенате. Дело длилось. Неелов излил меланхолические чувства свои в заключительном куплете своего амфигури:

Мой геморой

Иной порой

Вертит меня, ломает;

Но ах, Сенат

Мне во сто крат

Жить более мешает.

Неелов, истинный поэт в своем роде, имел потребность перекладывать экспромтом на стихи все свои чувства, впечатления, заметки. Он был русская Эолова арфа, то есть народная игривая балалайка.

Неелов два раза был женат, но детей не имел; а сердце а priori было очень чадолюбиво. Вот как эта любовь выразилась однажды:

Дай, судьба, ты мне ребенка;

Тем утешь ты жребий мой:

Хоть щенка, хоть жеребенка,

Лишь бы был мне сын родной.

Этот поэт, по вольности дворянства и по вольности поэзии, не всегда был разгульным циником. Он иногда надевал и перчатку на правую руку и мадригальничал в альбомах московских барышень. Вот что написал он во время грозы:

Я грома не боюся;

Он прогремит, пройдет.

Но равнодушья твоего страшуся:

Оно меня убьет.

* * *

Я говорил о балалайке: это напоминало мне рассказ Американца Толстого. Высаженный на берег Крузенштерном, он возвращался домой пешеходным туристом. Где-то в отдаленной Сибири напал он на старика, вероятно, сосланного: он утешал горе свое родными сивухой и балалайкой. Толстой говорил, что он пил хорошо, но еще лучше играл на своем доморощенном инструменте. Голос его, хотя и пьяный и несколько дребезжащий от старости, был отменно выразителен. Толстой помнил, между прочим, куплет из одной песни его:

Не тужи, не плач, детинка;

В рот попала кофеинка,

Авось проглочу.

И на этом авось проглочу голос старика разрывался рыданиями, сам он обливался слезами и говорил, утирая слезы свои: «Понимаете ли, ваше сиятельство, всю силу этого авось проглочу!» Толстой добавлял, что редко на сцене и в концертах бывал он более растроган, чем при этой дикой и нелепой песне Сибирского рапсода.

* * *

Кто-то говорил, что вообще наши статистики скорее статисты, которые, по определению нашего академического словаря, суть актеры без речей на сцене. И от наших статистиков больших речей и чисел ожидать нельзя. В статистику приходится верить более на слово. Хорошо еще в маленьком государстве; но у нас, с нашими