Старая записная книжка. Часть 1 — страница 78 из 97

ьную почву и несколько приспособленные к этой почве, имели для нас особенный вкус новинки. О женщинах и говорить нечего. Женская натура носит в себе самой родник богатых задатков и успешного развития. Ей не нужно ни университетов, ни гимназий, чтобы образовать себя. Женская натура угадывает то, что мужчина постигает ценой напряженного труда. Она сама себе своя школа, своя наука. Кому не случалось встречать и в отдаленных областях России женщин, к которым можно применить стихи Жуковского:

Как часто редкий перл, волнами сокровенный,

В бездонной пропасти сияет красотой;

Как часто лилия цветет уединенно,

В губернском воздухе теряя запах свой[13].

Перенесите этот перл в роскошное ожерелье, перенесите эту лилию в сад, и они будут предметами общего удивления и общей привлекательности. По крайней мере таковы были наши тогдашние путевые впечатления. Каждый из нас оставлял по себе на память частичку сердца своего в том и другом городе.

Особенно памятно довольно долгое пребывание в Перми. Пермским генерал-губернатором был Модерах, человек очень умный, очень деятельный, может быть, несколько самоуправный в своих административных действиях, но принесший краю много пользы. Он завел в Пермской губернии первые в России шоссе. В 1809 году мы беспрепятственно и покойно катились по этому дорожному полотну. В Перми, родине поэта Мерзлякова, в числе чиновников, нашли мы дядю его того же имени и, помнится, печатный экземпляр первой оды, которую он написал, бывши еще школьным учеником. Семейство Модерха заключалось в нескольких дочерях. Казалось, видишь семью из романа Августа Лафонтена, перенесенную на берега Камы и под свинцовое небо, в преддверье Уральских гор. Между тем эти переселенки совершенно обрусели, следили за русской литературой и жили общей русской жизнью, на которую повеяло благоуханием Рейнской природы.

Одна из дочерей, жена генерала Певцова, бывшего гатчинца, была необыкновенной красоты и очень образованная и любезная женщина. Один из канцелярских чиновников, находившихся в свите сенатора, сказал ей в санях, во время поездки в какой-то медноплавильный завод:

Природа здесь печальна и сурова,

Но душу ей придать умела ты.

Ты здесь живешь, прекрасная Певцова,

И Пермь тобой есть царство красоты.

Если мы раз уже вступили в канцелярские и сердечные нескромности и сплетни, то пойдем еще далее. Эти нескромности прикрыты многими давностями; эти нескромности чуть не допотопные и не замогильные: не грешно их разглашать. Этот же чиновник, лет семнадцати с небольшим, на бале, танцуя с Певцовой, открылся ей в любви и предложил жениться на ней, если разведется она со своим гатчинским мужем. Commene pouvez-vous croire, – отвечала она, – que j'aille me compromettre pour un enfant? (как можете вы думать, что я скомпрометирую себя для ребенка). Тут чиновник доказал, что он в самом деле ребенок: он публично расплакался на генерал-губернаторском бале. Впрочем, после дело приняло более спокойный оборот: на безвременную и несовершеннолетнюю любовь его отвечали добродушной и нежной дружбой. Взаимные отношения установились мирные и правильные.

А вот еще маленький эпизод из этой же домашней, канцелярской и негласной драмы. Сенатор отправился в Екатеринбург со своей свитой. Влюбленный чиновник не мог выносить разлуку с кумиром своим. На дороге, в городе Кунгуре, в котором назначен был первый ночлег, он наклепал на себя боль в глазах и выпросил позволение возвратиться в Пермь. По приезде в город, он на другой день был поражен сильным воспалением глаз. Во все время отсутствия сенатора, то есть около трех недель, просидел он один в темной комнате. Подите, не верьте после того, что каждая ложь, каждый грех не несут, рано или поздно, им подобающей кары на земле. Как бы то ни было, молодой влюбленный чиновник сглазил себя поклепом на глаза свои.

* * *

В первых годах текущего столетия французская труппа при петербургском театре отличалась многими первостепенными дарованиями. Что ни говори, а хороший иностранный театр в столице есть роскошь не только позволительная, но и полезная и просветительная. Подобная роскошь не может подавлять развитие туземного театра – напротив. А если и подавляет, то разве в том случае, когда туземного настоящего, самобытного театра нет. Есть театральная дирекция, есть и актеры, есть и драматические писатели, пожалуй, есть и публика, но все же нет театра, а есть что-то вроде полубарских затей.

В числе отличных французских актеров особенно выделялся комик необыкновенного дарования, Фрожер. Он был любим двором и обществом: забавлял их и смешил. Кроме сценических успехов, ценили в нем и дарование искусного и оригинального рассказчика. Был он к тому же и отличный мистификатор. Между прочими рассказами был один очень забавный.

Какой-то несчастный, за проделки свои, был осужден на повешение, но он с виселицы сорвался живой, из благодарности сделался палачом, и впоследствии пришлось ему повесить палача своего, который – на грех мастера нет – сам провинился и осужден был правосудием. Рассказ заключался следующим нравоучением:

Heureux celui qui peut render

Un bienfait a lui rendu;

Nais plus heureux qui peut pendre

Le beurreau qui Га pendu.

Это нравоучение можно, кажется, так передать по-русски:

Тот может быть несказанно-утешен,

Кто за услугу сам воздать услугой мог;

Но счастливей еще, кого сподобит Бог

Повесить палача, которым был повешен.

Заметим мимоходом, что по свойству нашего языка, трудно, если не вовсе нельзя, перевести короткие французские стихи такими же короткими русскими стихами. Наш Великоросский язык богат и великороссийскими, или длинно-российскими словами, которых не скоро упрячешь в стих. Да и обороты французских выражений легче и поворотливее, чем наши.

* * *

Мы сказали, что Фрожер был искусный мистификатор. Этому слову нет соответственного у нас. Мистификация не просто одурачение, как значится в наших словарях. Это, в своем роде, разыгрывание маленькой домашней драматической шутки. В старину, особенно во Франции – а следовательно, и к нам перешло – были, так сказать, присяжные мистификаторы, которые упражнялись и забавлялись над простодушием и легковерием простаков и добряков. Так например, Фрожер, мастер гримироваться и переряжаться, не только перед лампами и освещением сцены, но и днем и запросто в комнате, бывал представляем в разные салоны под видом то врачебной европейской знаменитости, приехавшей в Петербург, то под известным именем какого-нибудь англичанина или немца, и так далее. До конца вечера разыгрывал он невозмутимо принятую на себя роль. В обществе находились доверчивые простачки. Легко вообразить, какие выходили тут забавные недоразумения и qui pro quo (прошу покорнейше и это слово перевести по-русски).

В Париже был литератор Поансине (Poinsinet). По необыкновенной доверчивости своей был он мишенью всех возможных мистификаций. Однажды уверили его, что король хочет приблизить его ко двору и назначить придворным экраном (ширмы, щит перед камином). Поансине поддался на эту ловушку, несколько дней сряду стоял близехонько перед пылающим камином и без милосердия жарил себе икры, чтобы приучить себя к новой должности своей.

Милый и незабвенный наш Василий Львович Пушкин был в своем роде наш Поансине. Алексей Михайлович Пушкин, Дмитриев, Дашков, Блудов и другие приятели его не щадили доверчивости доброго поэта. Однажды, несмотря на долготерпение свое, он решился, если смеем сказать, огрызнуться прекрасным, полным горечи стихом:

Их дружество почти на ненависть похоже.

Алексей Перовский (Погорельский) был позднее удачный мистификатор. Он однажды уверил сослуживца своего (который после сделался известен несколькими историческими сочинениями), что он великий мастер какой-то масонской ложи и властью своей сопричисляет его к членам ее. Тут выдумывал он разные смешные испытания, через которые новообращенный покорно и охотно проходил. Наконец заставил он его расписаться в том, что бобра не убил.

Перовский написал амфигури (anphigouri), шуточную, веселую чепуху. Вот некоторые стихи из нее:

Авдул-визирь

На лбу пузырь

И холит и лелеет;

А Паний сын,

Взяв апельсин,

уже не помню, что из него делает. Но такими стихами написано было около дюжины куплетов. Он приносит их к Антонскому, тогдашнему ректору университета и председателю общества любителей словесности, знакомит его с произведением своим и говорит, что желает прочесть стихи свои в первом публичном заседании общества. Не должно забывать, что в то время граф Алексей Кириллович Разумовский был попечителем Московского университета, или уже министром народного просвещения. Можно вообразить себе смущение робкого Антонского. Он, краснея и запинаясь, говорит: «Стишки-то ваши очень-то милы и замысловаты-то; но, кажется, не у места читать их в ученом собрании-то». Перовский настаивает, что хочет прочесть их, уверяя, что в них ничего противоцензурного нет. Объяснения и пререкания продолжались с полчаса. Бедный Антонский бледнел, краснел, изнемогал чуть не до обморока.

А вот еще проказа Перовского. Приятель его был женихом. Отчим невесты был человек так себе. Перовский уверил его, что и он страстно влюблен в невесту приятеля своего, что он за себя не отвечает и готов на всякую отчаянную проделку. Отчим, растроганный и перепуганный таким признанием, увещевает его образумиться, одолеть себя. Перовский пуще предается своим сетованиям и страстным разглагольствованиям. Отчим не отходит от него, сторожит, не спускает его с глаз, чтобы вовремя предупредить какую-нибудь беду. Это продолжается с неделю и более. Раз все семейство гуляет в саду. Отчим идет рука под руку с Перовским, который продолжает нашептывать, но вдруг вырывается из рук его и бросается в пруд, мимо которого они шли. Перовский знал, что этот пруд был не глубок, и не боялся утонуть, но пруд был грязный и покрытый зеленой тиной. Надобно было видеть, как вылез он из него зеленою русалкой и как Ментор ухаживал за своим злополучным Телемаком: одел его своим халатом, поил теплой ромашкой и так далее, и так далее.