С первыми годами царствования императора Александра I волнение умов начало улегаться. Небо очищалось и прояснялось, но старые дрожжи еще кое-где бродили. Политических Орловых на сцене уже не было; но Орловское молодечество, хотя уже отрекшееся от кулачных боев, еще проглядывало в нравах и обычаях. Проказы гвардейских офицеров в Новой Деревне и в других окрестностях столицы пугали дам, проезжавших по этим местностям. Много забавных, но немного скабрезных случаев и встреч бывало в то время. Лучшие по рождению и по положению своему в полку и в обществе офицеры отличались подобными похождениями. Время шло, молодость перебесилась, и многие из этих шалунов сделались не только порядочными, но некоторые и полезными людьми на поприще гражданской и государственной деятельности. А все-таки благочиние целомудренной печати не позволяет, и по миновании многих десятилетних давностей, представить читателю, а тем паче читательнице, некоторые из этих проказ во всей их естественной и буквальной наготе. Выберем из этой эпохи другой пример, более удобный для рассказа, но все же подкрепляющий вышеприведенные соображения наши.
В 1808 или 1809 году часть блестящей московской молодежи, сливки тогдашнего отборного общества, собралась на обед пикником в Царицыно. В ожидании обеда гуляли по саду. В числе прочих был Новосильцев (Сергей Сергеевич). Он имел при себе ружье. Пролетела птица. Новосильцев готовился выстрелить в нее. Князь Федор Федорович Гагарин (оба были военные) остановил его и говорит ему: «Что за важность стрелять в птицу! Попробуй выстрелить в человека». – «Охотно, – отвечает тот, – хоть в тебя». – «Изволь, я готов. Стреляй!» И Гагарин становится в позицию. Новосильцев целит, но ружье осеклось. Валуев, Александр Петрович, кидается, вырывает ружье из рук Новосильцева, стреляет из ружья, и выстрел раздался. Можно представить себе смущение и ужас зрителей этой сцены. Они думали сначала, что все это шутка, и мало обращали на нее внимание.
Но есть еще продолжение этой сцене. Гагарин говорит Новосильцеву: «Ты в меня целил: это хорошо. Но теперь будем целить друг в друга; увидим, кто в кого попадет. Вызываю тебя на поединок». Разумеется, Новосильцев не отнекивается. Но тут приятели вмешались в наездничество двух отчаянных сорванцов и насилу могли прекратить дело миролюбивым образом. Сели за стол, весело пообедали, и вся честная компания возвратилась в город благополучно и в полном составе. Бойцы, готовившиеся совершить убийство друг над другом, остались по-прежнему добрыми товарищами, как будто ни в чем не бывало.
Рассказ, приведенный нами, разумеется, случай частный и отдельный, но и в нем можно подметить дух и знамение времени.
Спрашивали ребенка: «Зачем ты солгал? Тебе никакой не было выгоды лгать». – «Боялся, что не поверят мне, если правду скажу».
Когда бываю в русском театре (этому давно), припоминаю отзыв одного слуги. Барин, узнав, что он никогда не видал спектакля, отпустил его в театр. Любопытствуя проведать, какие вынес он впечатления, барин спросил его на другой день:
– Ну, как понравился тебе театр?
– Очень понравился, – отвечал слуга.
– А что именно и более понравилось?
– Да все: тепло, светло, люстра пребогатейшая, так и горит, народу много, ложи наполнены знатными господами и барынями, музыка играет. Праздник, да и только.
– Ну, а далее, как понравились тебе комедия и актеры?
– Да, признаться, когда занавес подняли и начали актеры разговаривать между собою про дела свои, я и слушать их не стал.
Этот простосердечный слуга едва ли не вернейший и лучший критик нашей драматургии.
Издатель журнала должен был Баратынскому довольно крупную сумму. Из деревни писал он должнику своему несколько раз о высылке денег. Тот оставлял все письма без ответа. Наконец Баратынский написал ему такое, что могло назваться ножом к горлу.
Журналист пишет ему: «Как вам не совестно сердиться за молчание мое? Вы сами литератор и знаете, что мы народ беспечный и на переписку ленивый». – «Да я вовсе и не хлопочу, – отвечает Баратынский, – о приятности переписки с вами; держите письма свои при себе: они мне не нужны, а нужны деньги, и прошу и требую их немедленно».
Кто-то спрашивает должника: «Когда же заплатите вы мне свой долг?» – «Я и не знал, что вы так любопытны», – отвечает тот.
Чиновник Р. славился в канцелярии министерства красивым почерком и надписыванием особенно важных письменных пакетов. N.N. говорил, что следовало бы предложить его в Парижскую академию des inscriptions et belles lettres.
Спрашивали паломника, недавно возвратившегося из Палестины, как доволен он путешествием своим?
«Очень доволен, – отвечал он, – но неприятно, что вообще на Востоке нет порядочных сливок, а особенно в Иерусалиме. После многих поисков и трудов, нашел я наконец кое-какие сливки на Английском подворье; да и те, от дневного жара и от неимения льда, совершенно скисались к вечернему чаю. Такое лишение в насущной потребности имеет большое влияние на общее настроение духа. Зато нельзя не отдать справедливости Вифлеему и голубям его. Они необычайно вкусны. А что всего удивительнее, очень порядочно изготовляют их на монастырских кухнях. Вообще, я очень рад, что сподобился посетить святые места».
Между тем другой паломник – а может быть, и тот же – стоял однажды в Вифлееме на плоской кровле монастырского дома и любовался великолепною месячного ночью, ночью, поистине, восточной. Месяц и звезды были невыразимо светлы, небо и воздух синевы необычайной. Все кругом было тихо до святости, до благоговения. В воздухе и в уме мелькали и слышались одни таинственные голоса неумолкаемых преданий.
Паломник представлял себе, что, может быть, на том же месте, где он стоит, стоял за 1850 лет тому и любовался так же подобной ночью современник, почти зритель события, которое озарило благодатным сиянием одну из страниц летописи мира и человечества. Паломник говорил себе, что стоит при скромном роднике, из которого разлились потоки света и любви на грядущие поколения, потоки, преобразившие судьбы Мира, еще доныне не иссякшие и благотворно разливающиеся. Посетителю этих мест не нужно особенной набожности, особенного верующего настроения, чтобы увлекательно, почти бессознательно, подчинить себя всемогуществу преданию, которые здесь струятся в воздухе и всего тебя обхватывают, как этот тихий, теплый и глубоко проникающий воздух. Даже неверующий в чудеса должен сознаться, что эта земля, сокровищница и прорицательница чудесных преданий.
Здесь вековые события не сменяются, не стираются с лица земли и с истории новыми событиями мимотекущего дня; здесь, как по глаголу Иисуса Навина, солнце остановилось в течении своем, но солнце не единого дня, а столетий. Здесь читаешь Евангелие с тем же любопытством и вниманием, как в других странах читаешь местный дневник текущих происшествий и новостей. Все возбуждает любознательность и отражается в душе свежим, глубоким впечатлением. Все здесь отзывается древностью, и вместе с тем все постоянно, все вековечно и ново.
С людскою злобой еще как-нибудь справишься, по крайней мере на время; с людскою глупостью невозможно. Она носит на лбу своем надпись Данта: оставь всякую надежду, если имеешь дело до меня. Злоба – ухищрение; можно перехитрить ее. Глупость – сила самородная и неодолимая. Злоба – крепость; но есть возможность и надежда сделать в ней пролом. Глупость – голая, плешивая, большущая скала; нет к ней приступа, не за что уцепиться. Попробуй взлезть на нее: неминуемо скатишься вниз после первой попытки.
М. Ф. Орлов был прикомандирован императором Александром к знаменитому генералу Моро, когда он из Америки приехал в нашу главную квартиру.
Однажды утром Орлов сидит перед зеркалом и бреется. Входит Моро, смотрит на Орлова и, говоря ему: «Да вы совсем не так, как следует, держите бритву!» – вырывает ее из руки Орлова и начинает брить его. Ошеломленный Орлов не знал, что и думать и как объяснить эту выходку. После спрашивает он адъютанта Моро, что это может значить? Тот рассмеялся и говорит: «Генерал очень любит брить и полагает, что никто лучше его не бреет». (Рассказано мне Орловым.)
Бывают же такие странные вкусы в человеческой натуре! Знавал я одного барина, который по любви к искусству и из чести выучился рвать зубы. Он никогда не выходил из дому без футляра с зубными инструментами в кармане, как другой без сигарочницы. Ко всем он в зубы так и заглядывал. Беда тому, кто при нем заикнется, что у него зуб болит или болел: он так на него сейчас и кинется и с инструментом в рот залезет.
А Царь Федор, который любил звонить в колокола? Один наш поэт обессмертил эту любовь в поэме своей и сказал:
Федор
Звонил в колокола:
Его любимая охота в том была.
Кажется, в этой же поэме поляк старается совратить русского боярина с пути чести и верности и увлечь его на свою сторону. Тот отговаривается и выставляет обязанности свои перед Отечеством.
Отечество! Увы, что может быть глупей?
возражал поляк. N.N. говорит, что Гречу следовало бы взять этот стих в эпиграф для журнала своего «Сын Отечества».
Кто-то приветствовал вышеупомянутую поэму следующим четверостишием:
Пожарским, Мининым и взрывом сил народных
От козней вражеских Россия спасена;
Но от стихов твоих эпически-негодных
Ах, не спаслась она!
Алексей Михайлович Пушкин рассказывает, что из дома воспитательницы его Мелиссино старый слуга был отпущен на волю. Несколько лет спустя встречает он Пушкина и говорит: «Что же вы, барин, никогда к нам не пожалуете?» Пушкин, воображая, что он при месте в каком-нибудь клубе или в гостинице, спрашивает его: «Да где же ты теперь находишься?» – «Как же, ваше превосходительство, – отвечал он, – вот уже третий год, что служу при Иверской».