Старая записная книжка. Часть 1 — страница 95 из 97

Печать не жизнь, а отголосок жизни, самый звучный и продолжительный из всех отголосков. Для лучшего упрочения и оправдания силы, выпавшей на долю ее, в виду собственной пользы своей, своего собственного достоинства, печать, особенно периодическая, должна отказаться от притязаний самовластия и самозванства; не должна она ни себя обманывать, ни морочить других. Пусть она свое повелительное я или мы спустит несколькими градусами пониже; голос ее этим окрепнет и просветлеет. Много чувствуем мы ее благодеяния и много благодарны ей, но она слишком часто сама провозглашает себя благодетельницею и спасительницею человечества. Это по крайней мере неловко.

Еще одно: не следует каждому журналу, каждой газете преподавать мнения и приговоры свои от имени коллективной печати; таковой печати нет. Есть их много, и каждая отвечай за себя. Не лучше ли будет, когда окажется в том надобность, сказать, например, вот так: «высокие обязанности и права, возложенные на такую-то типографию (назвать ее по имени), дают нам смелость сказать то-то и то-то». Оно будет скромнее, но вернее; каждая типография – часть печати, а не абсолютная печать. А теперь выходит, что каждый командующий взводом, каждый газетчик говорит как будто Наполеон I, от имени всего победоносного войска и, как он в Египте, возглашает: «Воины, не забывайте, что с высоты сих пирамид сорок веков смотрят на вас!»

* * *

«Как это тебе никогда не вздумалось жениться?» – спрашивал посланника Шредера император Николай, в один из проездов своих через Дрезден. «А потому, – отвечал он, – что я никогда не мог бы дозволить себе ослушаться вашего величества». – «Как же так?» – «Ваше величество строго запрещаете азартные игры, а из всех азартных игр женитьба самая азартная».

Он не только оставался до конца старым холостяком, но и секретарей своих присуждал на схимническую холостую жизнь. Иметь при себе женатого секретаря казалось ему дипломатическою неблагопристойностью, чуть ли не преступлением.

Он был совершенный образец дипломата старого покроя, старых верований и обычаев. В числе хороших его официальных качеств было убеждение, что хороший дипломат должен иметь хорошего повара. Обеды его славились в Европе. Он умел кормить, но и любил кормить; умел придавать предлагаемому особый колорит, особенную смачность. За столом его вкусное блюдо было вдвое вкуснее, чем за другим столом. Дело мастера боится. Le style c'est rhomme.

Он долго был в царствование Александра I второстепенной пружиной в нашей дипломатической администрации: много лет советником при Парижском посольстве, еще более лет посланником при Саксонском дворе. Он такого был сложения и строя, что не мог не быть долго на том месте, куда его сажали судьба и начальство. Подвижности никакой в нем не было, даже материальной. Он не признавал законности железных дорог и совершал поездки свои в уютной и покойной дормезе, запряженной лошадьми. Он был человек образованный и приятного разговора, многое и многих знал; но, разумеется, сочных и жирных нескромностей ждать от него было нельзя, а все же было что послушать и чем поживиться. Как в политике держался он преданий и узаконенных авторитетов, так равно и в общежитии, в искусстве и литературе. В драматическом отношении, вкус и сочувствие его долгим пребыванием в Париже были воспитаны такими знаменитостями, как актрисы Жорж, Марс, как трагик Тальма. Он не признавал, не мог и не хотел признавать, что искусство способно идти иначе и дальше. Когда явилась Рашель, он смотрел на нее, как на мятежницу, на самозванку; он не признавал за нею права, как отрицал право железной дороги.

Однажды в Дрездене, за обедом у него, говорили о Рашели. Все превозносили дарование ее; он один оставался непреклонным Сикамбром. Наконец кто-то сказал: «Конечно, нужно прислушаться, привыкнуть к новой дикции ее». – «Вы говорите, привыкнуть, – прервал с живостью Шредер, – но привыкнуть можно ко всему. Дерите каждый день кошку за хвост, и вы тем кончите, что привыкнете к ее жалобному мяуканью и визгу». Вы видите, он до смелой оригинальности доводил независимость мнений своих.

Личным врагом его в жизни и в миросоздании был ветер северо-восточный (Nord-Ost). Он не выносил его, не мог равнодушно и спокойно говорить о нем. Надобно было видеть, как в большом Дрезденском саду он защищался от него, лавировал и боролся с ним. Кажется, у него были особенные платья, сюртуки, бекеши, шляпы именно на то приспособленные, чтобы выходить на бой с противником своим. Само собою разумеется, что он ненавидел сигары, как предосудительное нововведение в европейские нравы. Но зато с сапогами обращался он, как лакомый куритель обращается с сигарами. Он, прежде чем обновить сапоги, давал им год и два хорошенько выстояться и высохнуть; и все это в виду сохранения здоровья.

Бессемейный, одинокий, все домашние заботы устремил он на сбережение себя. И что же? Оно довольно благоразумно и никому не обидно. Кончина его представляет психическое явление, довольно странное. У него часто обедали два дрезденские приятеля его. В течение времени, один из них умер, другой заболел. Занемог легко и Шредер, но он был на ногах и, казалось, соблюдал порядок дня своего по-обыкновенному. Одним утром приказывает он дворецкому накрыть стол к обеду на три прибора, прибавляя, что два поименованные приятеля будут с ним обедать. Дворецкий удивился, но не осмелился сделать возражение. В урочный час Шредер садится за стол один; во все время обеда живо говорит он, то направо, то налево, как будто с сидящими около него приятелями. К вечеру обнаружилась в нем сильная воспалительная болезнь. Кажется, на другой день его уже не стало.

Это было мне рассказано его и моим доктором, знаменитым в Дрездене Геденусом. Кажется, очень скоро затем умер и третий заочный и таинственный собеседник.

* * *

Казалось бы, либерализм должен раскрывать ум и понятия. На меня действует он совершенно противоположно: он съеживает и суживает их. NN говорит про X., что он весь замуровлен в своих либеральных мыслях.

Странное сближение слов: замуроваться и se claquemurer. Неужели и наше слово происходит от латинского murus, стена? Родства его с глаголом замуравливать (посуду) искать нечего.

* * *

Про одну даму, богато и гористо наделенную природою, NN говорит, что когда он смотрит на нее, она всегда напоминает ему известную надпись: сии огромные сфинксы.

* * *

Немцевич, польский поэт, сказал про одну варшавскую худощавую даму, что у нее не лицо, а два профиля; а о нем сказано было в сатирическом каталоге, который ходил по городу: Niemcewicz, auteur d'une etude sur les plantations en Amerique, ou il a plante sa femme (который на плантации в Америке посеял свою жену).

По выходе из Петропавловской крепости с генералом своим Костюшкой отправился он в Америку, там женился на туземке и, при возвращении своем в Европу, там ее и оставил. По крайней мере, таковы были варшавские слухи.

* * *

Это напоминает мне, что в старые годы и Москва промышляла подобными сатирическими проделками, например под заглавием: Тверской бульвар, Пресненские пруды и так далее. Обыкновенно и стихи, и шутки, хотя и с притязаниями на злостность, были довольно пресны. Вот образчики этого остроумия, залежавшиеся в памяти моей.

Были в Москве две сестрицы, о них сказано:

Кривобокие, косые,

Точно рвотный порошок.

Был тогда молодой человек, вышедший из купечества в гусарские офицеры, собою очень красивый, на примете у многих дам, известный долголетней связью с одной из милейших московских барынь, любезный, вежливый, принятый в лучшие дома. Бульварный или Пресненский песнопевец рисует его следующими стихами:

А Гусятников, купчишка,

В униформе золотой,

Крадется он исподтишка

В круг блестящий и большой.

Надобно же иметь такую несчастную память, как я имею, чтобы удержать в ней, за многими десятками лет, подобную дрянь. А между тем, как ни пошлы, ни безграмотны эти стихи, они жадно переписывались сотнями рук, как поздние стихи Пушкина и Грибоедова. Злость и ругательства имеют всегда соблазнительную прелесть в глазах почтеннейшей публики.

Бывали, впрочем, в этом роде попытки более удачные и замысловатые. Например, ходила по рукам программа министерского концерта, в начале царствования Александра I. Каждый сановник пел какую-нибудь известную песню. Один:

Винят меня в народе.

Другой, угрожаемый отставкою:

Я в пустыню удаляюсь

Из прекрасных здешних мест.

Третий, который неоднократно менял место служения:

Мне моркотно молоденьке,

Нигде места не найду.

Военный министр:

Всяк в своих желаньях волен.

Лавры, вас я не ищу!

Морской:

Выйду я на реченьку,

Посмотрю на быструю.

Унеси ты мое горе,

Быстра реченька с собой.

Министр финансов:

Доволен я судьбой

И милою богат:

О, Лиза, кто с тобою

И бедности не рад?

Министр просвещения:

Ночною темнотою

Покрылись небеса,

Все люди для покою

Сомкнули уж глаза.

И так далее. Все это было забавно, а не грубо и не обидно. Сами осмеянные, если были они умны (в чем грешно было бы сомневаться), могли смеяться вместе с насмешниками и публикой.

Когда Дмитриев был назначен министром юстиции, какой-то забавник, ссылаясь на стих одной из басен его:

И выбрал добрых псов,

выпустил стихотворение, к нему обращенное и кончающееся стихом:

Так будь же добр и ты, когда попал в собаки.

Помнится мне также песнь, слышанная мной в детстве, о шведском адмирале, который в царствование императрицы Екатерины был взят в плен и прислан в Москву. Он является на бал в вокзале, которого содержатель, или тогдашний Иван Иванович Излер, был Медокс. Около пленника вьются московские барыни и, сколько помнится, они довольно остроумно и забавно обрисованы.