Возвращаясь ночью от прилунной прогулки по развалинам, проходили мимо сада, где за стенами совершался мусульманский девичник, пели предсвадебные песни и били в ладоши. Провожавшие нас турки и христиане боялись долго оставаться на улице, чтобы не нарушать близким присутствием нашим таинства женского сборища, которое признается у турков гражданской и домашней святыней, неприкосновенной для мужчин и особенно для гяуров.
В четверг в 3 часа пополудни выехал я из Балбека; часу в 8-м вечера возвратился в Захле. За полчаса до селения выехал ко мне навстречу шейх в красном бурнусе, соскочил с коня и с поклоном вложил мне в рот свою курящуюся трубку – величайшая восточная учтивость, которая некогда переводилась на Западе предложением понюхать табаку из табакерки. И тут и там табак – символ приветствия. Если хорошо бы порыться в древних обычаях, то, может быть, найдешь, что обычаи одни и те же, как мысли и понятия, обходят с некоторыми изменениями круг земли и столетий.
Шейх провез меня по всей столице своей, вероятно, с мыслью удивить меня ее обширностью и многолюдством, которое стекалось по пути его со знаками почтения. А мне хотелось проехать по другой стороне – низменной, чтобы при вечерней прохладе и блеске звезд полюбоваться течением реки и темной зеленью тополей. Но, несмотря на мои убеждения, которых он, впрочем, не понимал, я должен был переменить свою поэтическую прогулку на торжественное, но прозаическое шествие по кривым и крутым улицам, мимо мазанок и лачуг, и только с вершины прислушиваться к плеску струй, разливавшихся в глубине оврага.
Вечером арабы пели, плясали передо мною род восточного канкана с отрывистыми и угловатыми телодвижениями. Мало-помалу плясун входит в пассию, кидается, вскликивает, перегибает спину свою назад так, что, закинув голову назад, чмокается сзади губами своими с одним из присутствующих и изнуренный падает на свое место.
На другой день, в пятницу, худо выспавшись от нашествия разноплеменных насекомых, отправился я в обратный путь в 5 часов утра. По маршруту моему, этот переход разделен был на два дня. Так и лошади были наняты; но я совершил его в один присест, к неудовольствию моих спутников и к удивлению ожидавших меня в Бейруте не ранее пятницы. Около тринадцати часов был я на коне, с малыми остановками в конаке, чтобы выпить чашку кофе, и к 7-ми часам, т. е. к обеду, был я в доме Базили.
Мой возвратный путь лежал, или карабкался и корячился, по другим горам. Путь такой же тяжелый и со всяким другим конем, не туземным или тугорным, опасный; при солнечном сиянии ехал я часы по туманам, или облакам, и проникнут был плавающей надо мной и вокруг меня влагой. Дороги разглядеть не мог; но тут были нужны не мои глаза, а лошадиные.
По вершинам некоторых гор лежали снежные полосы, как у нас холсты для беления по деревням. Горы еще тем нехороши, особенно для усталого путника, который видит перед собою цель своего странствования, что эта мнимая близость обманывает его зрение. С крыльями и легко бы долететь по прямому направлению, но тут кружишься иногда час и более почти все на одном месте, потому что крутизна скалы не дозволяет прямо спускаться, а надобно лавировать.
В субботу пришел австрийский пароход; прибывший на нем из Константинополя… дал нам известие об отъезде Павлуши и другие стамбульские вести. В воскресенье пришел русский бриг «Неандр» с архимандритом Софониею и Галенкою. У Базили обедали архимандрит, капитан брига Рябинин и граф Бутурлин с сыном, променявший свое русское графство, свои русские поместья и свою коренную личность на состояние не помнящих родства и приписанных к Римской церкви. Итальянцами им не бывать, разве потомкам их, а русскими они уже не суть. Если все это по убеждению и для спасения души, то и прекословить нечего. В некотором отношении можно иногда пожалеть о них, но еще более должны им позавидовать, ибо временные блага принесли они в жертву.
В понедельник, в Духов день, архимандрит служил обедню в греческой церкви. В отступнике Бутурлине замечательно много русского духа и вообще русской складки. Он даже усердный читатель «Северной Пчелы» и говорил, что по отъезде из Италии тоскует по ней. Ему известны и приснопамятны выходки Булгарина против толстых журналов.
Во вторник, к пяти часам пополудни, сели мы на австрийский пароход «Шилд». Он был окрещен во имя Ротшильда, но Ротшильд не согласился быть восприемником его, и пароход обезглавили. Дня два пред отъездом нашим дул сильный ветер и раскачал море. До острова Родоса нас порядочно било, тем более что машина не в соразмерности с величиною судна. Мы шли медленно, узлов по пяти в час. Пароход новый, и деревянная обшивка его, хотя очень щеголеватая, не обдержалась и не отселась. Никогда не слыхал я подобной трескотни и скрипотни. Казалось, что все лопается, трескается и того и смотри – распадется. Со всем тем в субботу, в 4-м часу пополудни, бросили мы якорь в Смирнском рейде; и к 7 часам были мы уже заключены в свою карантинную тюрьму.
На Смирнском рейде стоял французский пароход, отправляющийся в Константинополь, – и на нем Ламартин. Если турецкое правительство не было бы нелепо, то оно засадило бы Ламартина в карантин, вместо того, чтоб дать ему богатое поместье в своих владениях. Ламартин перевернул Францию вверх дном и после того бежит из нее как кошка, когда напроказит и разбросает посуду; а Диван, который ищет покровительства и милости Франции, оказывает неслыханное благодеяние безумцу, от которого все партии во Франции отказались и которого все равно обвиняют. Да и он хорош, устроив у себя республику, христорадничает у потомков Магомета и записывается к ним, более нежели в подданство, а в челядинцы, ибо идет питаться их милостынею и хлебом.
На возвратном пути ничего замечательного не было. Плыли мы по знакомой дороге и мимо знакомых островов, только приставая к некоторым, а не выходя на берег, согласно с карантинными правилами. Либеральные врачи воюют против карантинов, но они видят в них вопрос, более политический, нежели вопрос общественного здравия, и негодуют на них как на стеснение свободы человеческой – наравне с цензурой, с запретительными тарифами и пр. и пр.
Дело в том, что, со времени учреждения турецких карантинов, о чуме в Турции не слыхать. Это лучшее свидетельство в пользу карантинной системы – разумеется, благоразумной и умеренной, а не произвольной и излишне притеснительной. Что чума заразительна, что неограниченная свобода тиснения, в своем роде, общественная чума, что безусловная свобода торговли мечта несбыточная, все это оказывается на практике вопреки человеколюбивых и благодушных теорий. Смирнский карантин очень порядочен – на берегу моря, свежий ветер от него утоляет жар, и шум разбивающихся волн сладостно пробуждает внимание. Комнаты просторны и чисты, вероятно, потому, что султан на днях проехал через Смирну, и на всякий случай все в ней освежили и побелили.
Точно то же делается и на святой Руси. Карантинная стража не пугает, как в Одессе, своими смертоносными мундирами, забралами и проч. У нас все пересолят. Между тем наблюдательность здешней стражи очень бдительна и вовсе не докучлива. Я бросил бумажку из окна, и через несколько времени пришел ко мне один из надзирателей и спросил меня: я ли бросил? На ответ мой, что я, просил меня вперед не делать. Сошел в сад, подобрал все лоскутки бумаги, апельсинные корки и бросил их в море.
Обедаем мы с августейшего стола, то есть обед наш готовится поваром из Смирнской гостиницы Des deux freres Augustes (Два брата Августа). В карантине с нами англичанин Робертсон, сын датского консула в Смирне с женою, ребенком и братом, барон Шварц, баварец, наш иерусалимский спутник, два немецких живописца и около ста человек разного сброда. Вечером турки поют, играют в жгуты на дворе. Много в них живости и веселости. В то же время другие турки обращаются к востоку и не смущаемые ни присутствием нашим, ни играми своих братьев – с благоговением совершают, под открытым небом, свою вечернюю молитву. В числе стражи есть турецкий офицер, балагур и шутник; около него собирается кружок и потешается его рассказами и разными выходками.
Вообще в Турции заметно равенство между различными степенями состояния. Дух братства, вероятно, от того, что степень образованности, то есть необразованности, почти всем общая. Вместе с тем много у них челядинства, и турок, немного зажиточный, ничего сам не делает и окружен большей или меньшей прислугой.
В среду (я сбился числами), при восхождении солнца, отворили нам ворота нашей карантинной темницы. Множество барок было уже у берега. Все бросились нагружать на них свою кладь, и через час никого уже не было в карантине. Дул довольно сильный ветер против обыкновенного, ибо он поднимается вообще не ранее десятого часа, – и море барашилось. Жене не хотелось пасти это волнующееся стадо, и мы послали в город за portechaise (носилками) и за лошадью, чтобы ехать берегом. Между тем море стихло, и мы спокойно отправились в лодке, под охранением русского матроса, поселившегося в Смирне. Остановились мы по-прежнему в «Августейшей» гостинице.
Был я у паши, московского знакомца. Он немного говорит по-французски, помнит Петербург и многие лица, которых он там знал, и расспрашивал меня о них. Его почитают приверженцем русской системы и потому удаляют его от султана.
Султан заехал в Смирну вопреки маршрута, начертанного ему министерством. Уверяют, что сераскир, другой его beau-frere (зять), умолял его на коленях не заезжать в Смирну, пугая его болезнями, землетрясениями etc. Но, если не удалось им помешать султану быть в Смирне, то успели они ограничить пребывание его в ней несколькими часами, тогда как приготовления и праздники устроены были на несколько часов. По всему видно, что паша в оппозиции. Он очень худо отзывался об египетском паше, которого султан видел в Родосе и от которого принял в подарок богатый пароход, чему Галиль-паша будто верить не хотел, говоря, что это противно последнему торжественному постановлению султана принимать подарки свыше стольких-то ок (мер веса) винограда, груш etc.