и ободрили вы меня на чужой стороне. Покорнейше прошу ваше превосходительство принять уверение в моем глубочайшем почтении и в душевной и неизменной преданности.
Князь Петр Вяземский.
Карлсруэ, 31 декабря 1853
Хорошо русским победоносным громам долетать из-за гор Кавказских до Рейна и раздаваться по всему белому свету, но суетно и высокомерно откликаться им издалека слабыми стихами. Несмотря на то, не умею противиться желанию принести вашему сиятельству посильную дань русского сочувствия и русской благодарности, которую прошу принять благосклонно, вместе с уверением в моем глубочайшем почтении и душевной преданности.
Князь Петр Вяземский.
Карлсруэ, 9 января 1854
Не умею выразить вам, почтеннейший и любезнейший граф Павел Дмитриевич, как неожиданно был я порадован новым доказательством вашего благосклонного и дружеского обо мне попечения, и как глубоко отозвалось в душе моей благоволение государя императора к старому, а ныне заочному и бесполезному слуге его. Но вы, надеюсь, отдадите мне справедливость и без слов моих поймите, что в душе моей умею ценить и всегда помнить оказанное мне добро.
Здоровье мое, благодаря Бога, мало-помалу приходит в надлежащий порядок. Может быть, в апреле и в мае придется мне в третий раз обратиться к Карлсбадским водам, чтобы к вам явиться в июне совершенно очищенному от прежних недугов и дури. Теперь, после нескольких поэтических месяцев, проведенных в Венеции, нахожусь в скромном и прозаическом Карлсруэ. Но здесь сын мой с милым семейством и, следовательно, есть другого рода наслаждение в этой тихой семейной жизни.
Знаю, что вы до стихов не охотники, и помню, что в старину смеялись над моими, но, несмотря на то, позвольте мне сообщить вам стихи, которые могут служить доказательством, что если грешное мое тело скитается по разным немецким мытарствам, то душа моя, более нежели когда-нибудь, в России.
Жена моя благодарит вас за добрую о ней память и передает вам сердечное свое приветствие.
Позвольте мне еще раз поблагодарить Вас от души и примите, почтеннейший и любезнейший граф, уверение в моей глубочайшей и неизменной преданности.
Карлсруэ, 16 января 1854
Мы друг другу не писали, но, без сомнения, часто думали с тобой об одном и том же. Хорош твой восстановитель и блюститель общего спокойствия. Как мог ты со своим монархическим чутьем и монархическим исповеданием не разнюхать тотчас этого негодяя, лже-Дмитрия, лже-Наполеона. Он вас всех напугал красным спектром и за этим пугалом воровски взлез на престол? И что воцарил он с собой на престол. То же революционное начало, но тем еще опаснее, что оно прикрыто некоторой благовидностью порядка.
Престол его, добытый пронырством, есть в виду других законных престолов европейских живое нарушение правил и явное торжество революции. Не говорите мне, ради Бога, о 8 миллионах голосов, провозгласивших законность этого престола. Начать с того, что во Франции все ложь, цифры, как и все прочее, и что французы, храбрые на поле сражения, не имеют вовсе гражданского мужества и готовы на всякую подлость политическую, чтобы только обеспечить обед свой в привычном им cafe и вечер свой в привычном театре.
Не знаю, что из этого будет, не ослепляю себя, в виду трудностей, пожертвований и тяжких испытаний, предстоящих России, но надеюсь на благость провидения. И едва ли, по воле его, не суждено России еще раз очистить французский престол от засевшей на нем саранчи. В этом безумном озлоблении, которое пихает племянника (хорош племянник, курвин сын) на Россию, есть какое-то предзнаменование, что если не в славе, то в паденьи,
Провидение готовит ему участь дяди.
19 января
Каждый раз, что мы прибегаем к дипломатической уловке, есть всегда в поступке нашем что-то ребяческое и неловкое. Наш вопрос, в ответ появлению союзных флотов в Черном море с целью, объявленной и циркуляром французского министерства, и посланниками в Царьград, и адмиралами, командующими этими флотами, – совершенно неуместен и в противоположности с характером государя, который любит и привык делать дела на чистоту. Нам дали пощечину на Черном море, с угрозой, что если не уймемся, то будут нас бить, а мы после того спрашиваем Англию и Францию, каков характер и размах обоих правительств. Разумеется, все журналы подняли на смех этот простодушный вопрос. Да к чему же у нас Брунновы и Киселевы, если они не только не объясняют меры, принимаемые правительствами, но данными объяснениями не предваряют нашего правительства о значении и силе, которые чуждые правительства придают этим мерам. Одно средство выйти из этой путаницы есть – вызвать наших посланников из Лондона и Парижа и прекратить все дипломатические сношения. Тогда дела заговорят: а теперь слова действуют и все и всех сбивают с толку.
Мы около года не только потеряли, но проиграли в пустых переговорах, которые дали время противникам нашим осмотреться, стакнуться и собраться с силами. Если через 24 часа после решительного отказа, сделанного Портою Меншикову, мы приступили бы с флотом своим к Царьграду, одним этим появлением, без малейшего кровопролития, мы предписали бы закон султану и после, отступив, доказали бы Европе вернее, нежели словами, которым никто верить не хочет, что мы не посягаем на целость Турции, а только отстаиваем права свои.
Карлсруэ, 21 января 1854
Вашему Сиятельству теперь не до меня и не до стихов. Но вы читали такое множество скучной болтовни о восточном вопросе и, вероятно, осуждены прочесть еще столько же, что одной глупостью более или менее – все равно. А потому осмелюсь представить вам и мой голос по этому делу. Вы же, почтеннейший и любезнейший граф, ветеран 1812 года и были в числе наших смелых и бойких банщиков. Может быть, ради этого и примите благосклонно воспоминание мое о русской бане, приноровленное к нынешним обстоятельствам.
Как бы то ни было, позвольте от глубины души пожелать вам успеха и счастья, то есть вам и нам. Не совсем легкий подвиг вам предстоит: образумить и навести на истинный путь людей, которые одурели и сбились с толку.
Надеемся, что богатырская, орловская сила и тут перетянет на свою сторону.
За неимением материалов в Карлсруэ для продолжения своего дневника, вношу в него некоторые из моих писем, особенно те, которые касаются восточного вопроса. Мне здесь не скучно, но пусто. Жизнь здесь, как и почва, ровная, плоская. В прогулках за городом ни на что не набредешь. В салонах ни на какую оригинальность или возвышенность не наткнешься. Люди, кажется, добрые, но бесцветные.
Ближе всех сошелся я с m-me Schonau. Разговорчивая, веселая и милая женщина. К тому же глаза прелестные…
В Петербурге в течение нескольких лет не облачался я в мундир и не воздевал ленты так часто, как здесь в течение месяца, на балах придворных и частных, даваемых для двора. Принцесса Мария очень мила. Дрезден новый Вавилон, Содом и Гомор в сравнении с Карлсруэ.
Журналы извещают о смерти Silvio Pellico в Турине, 31 января 1861 года. Помнится еще не так давно пронесся слух о смерти его. Авось и нынешний окажется лживым. Проездом через Турин в 1835 г. познакомился я с Пеллико. После того получал я от него по временам письма. В бумагах моих в Петербурге должны быть два, три письма его, довольно интересных. В одном защищает он смертную казнь. Теперь, в проезд мой через Милан, возобновил я знакомство с Манзони, которого узнал в том же 1835 г. Он вовсе оставил литературу, т. е. деятельную, текущую. Вообще, кажется, ко всему довольно охладел, не сочувствуя ни понятиями, ни чувствами, ни убеждениями со всем тем, что ныне делается и пишется.
Карлсруэ, 28 января 1854
Сколько мне помнится, почтеннейший и любезнейший Дмитрий Гаврилович, ваше высокопревосходительство никогда не очень жаловали стихов. И, вероятно, министерство внутренних дел вас с поэзией не более сблизило. Но вы, как и я, и гораздо более меня грешного и недостойного, ветеран 1812 года. Вы так усердно и себя не жалея парили дорогих наших гостей, что пожертвовали им рукой своей. А потому, не ради стихов моих, а ради воспоминания, прочтете, может быть, мои современные заметки, которые при сем имею честь вам представить.
Один заграничный мой приятель, которому я сообщал их, отвечал мне, что если бы от него зависело, он разослал бы мои стихи во все армейские штабы и всем губернским предводителям и уездным исправникам.
А шутки в сторону. Не только в Европе забыли, но боюсь, что и в России мало или худо помнят наш православный 12-й год. Надеюсь на вас, что вы будете для всех живым и красноречивым преданием. Надеюсь и на левшу вашу, которую оторвало французское ядро, и на ваш французский девиз: fais ce que dois, advienne que pourra (делай, что следует, и пусть будет, что будет). Робеть нечего: увечье не стыд и не смерть. Потерпим и напоследок свое возьмем.
А крепко начинает попахивать двенадцатым годом. Вместо теплого местечка, которого просил я у вас в последнем письме моем, не придется ли вам опять ссудить меня конем, как под Бородином? Жаль очень было выехать из Венеции.
Не знаю, напечатаны ли в Инвалиде стихи мои на Синоп и на Кадык-Лар. Посылаю и их кстати, или некстати. По принадлежности, отправил я их военному министру, но ни слуху ни духу о них не имею. Авось министр Безрукий примет их милостивее министра Долгорукого.
Карлсруэ, 1 февраля 1854
В одно время узнал я от нашей приятельницы Эрнестины Федоровны Тютчевой о вашей сердечной тревоге и о вашем успокоении, то есть о болезни и, благодаря Бога, о выздоровлении почтеннейшего графа Дмитрия Николаевича… Спешу, любезнейшая графиня, от души поздравить вас, что вы благополучно перешли тяжкие дни испытания и, надеюсь, наслаждаетесь ныне ясным спокойствием, которое оправдали и подтвердили мои надежды и сердечные желания.