Старая записная книжка. Часть 3 — страница 33 из 37


5) Уваров, сколько мне известно, не был москвичом. В молодых летах был он в Вене при нашем посольстве. Сблизился он с нами гораздо позднее. В особенной приязни с Карамзиным не был, хотя и был в приятельских отношениях.


6) Начало Арзамасского общества следующее: князь Шаховской написал комедию Липецкие Воды (еще прежде написал он на Карамзина комедию Новый Стерн). В Липецких Водах выставил он балладника, то есть Жуковского.

Разумеется все наше молодое племя закипело и вооружилось. Дмитрий Николаевич написал Видение в Арзамасе (желательно было бы отыскать его).

Подобное тому, что аббат Morlet написал под заглавием La Vision, вследствие комедии Les philosophes, в которой Palissot выставил многих из тогдашних энциклопедистов.

Дашков написал и напечатал в Сыне Отечества письмо к новейшему Аристофану и куплеты с припевом: «Хвала тебе, о Шутовской». Я разлился потоком эпиграмм и, кажется, первый прозвал Шаховского Шутовским, как после и Булгарина окрестил в Фиглярина и Флюгарина.

Это Видение в Арзамасе и передало нашему литературному обществу свое название. Деятельными учредителями, а после и ревностными членами были Дмитрий Николаевич, Жуковский и Дашков.

Я тогда жил еще в Москве. Наименованный членом при самом основании его, начал я участвовать в нем позднее, то есть в 1816 году, когда приезжал я в Петербург с Карамзиным, который привозил восемь томов своей Истории в рукописи, для поднесения императору.

В уставе общества было сказано, между прочим, следующее: «По примеру всех других обществ, каждому нововступающему члену Арзамаса подлежало бы читать похвальную речь своему покойному предшественнику; но все члены нового Арзамаса бессмертны, и так, за неимением собственных готовых покойников, новоарзамасцы положили брать напрокат покойников между Халдеями Беседы и Академии».

Протоколы заседаний, которые всегда кончались ужином, где непременным блюдом был жареный гусь, составлены были Жуковским, в них он давал полный разгул любви и отличной гениальности своей, и способности нести галиматью.

Все долго продолжалось одними шутками, позднее было изъявлено желание дать Обществу более серьезное, хотя исключительно литературное направление, и вместе с тем издавать журнал. Кажется, граф Блудов составил новый проект устава. Но многие члены разъехались, обстоятельства изменились и все эти благие намерения преобразования остались без последствия.

Самое Общество умерло естественной смертью или замерло в неподвижности, остались только дружеская связь между членами и употребление наших прозвищ в дружеских наших переписках.

Карамзин писал об этом Обществе из Петербурга в Москву к жене своей: «Здесь из мужчин всех любезнее для меня Арзамасцы, вот истинная русская академия, составленная из молодых людей умных и с талантом».

Для подробностей и хронологических справок обо всем этом можно обратиться к Запискам Вигеля. Один экземпляр их хранится в императорской Библиотеке, а другой, как я слышал, куплен Катковым у наследников. Вероятно, все эти справки и подробности там находятся и могут служить руководством, хотя в сущности эти Записки, может быть, и подлежат иногда сомнению для тех, которые знали характер и пристрастие автора.

Книжка 29. (1864 и последующих годов)Ответы М.П. Погодину на вопросы о Карамзине

1) О механике работы Николая Михайловича. Как он вел ее?

На это ничего не могу сказать положительного. Полагаю, что перед тем, чтобы приступить к Истории, он прочел все летописи, ознакомился со всеми источниками и свидетельствами, сообразил по эпохам план труда своего и уже тогда, отказавшись от издания Вестника Европы и др. литературных занятий, исключительно посвятил себя великому труду своему.


2) Когда перечитывал написанное? Как?

Про себя или в семействе или кому другому? Во все продолжение времени, которое прожил я с ним в Москве, не помню ни одного чтения.


3) Говорил ли о писании?

Мало и редко. Разве только тогда, когда открывал или сообщали ему новые летописи, что, помнится, было, между прочим, по случаю находки Хлебниковского списка и присылок исторических документов из Кенигсберга.


4) Образ жизни.

В котором часу вставал? Когда принимался за работу? Сколько времени сидел за нею? Были ли среди работы отдохновения? Какие?

До второй женитьбы своей, а вернее, и до первой, вел он жизнь довольно светскую. Тогда, как я слышал от него, играл он в карты, в коммерческие игры, и вел игру довольно большую. Играл он хорошо и расчетливо, следовательно, окончательно оставался в выигрыше, что служило ему к пополнению малых средств, которые доставляли ему литературные занятия.

С тех пор, что я начал знать его, он очень редко, и то по крайней необходимости, посещал большой свет. Но в самом доме нашем по обычаю, который перешел к нам от покойного родителя моего, мы жили открытым домом, и каждый вечер собиралось у нас довольно большое общество, а иногда и очень большое, хотя приглашений никогда не было. Тут он принимал участие в разговоре, делал партию в бостон, но к полночи всегда уходил и ложился спать.

Вставал обыкновенно часу в девятом утра, тотчас после делал прогулку пешком или верхом во всякое время года и во всякую погоду. Прогулка продолжалась час. Помню одну зиму, в которую ездил он верхом по московским улицам и в довольно забавном наряде: в большой медвежьей шубе, подпоясанный широким кушаком, в теплых сапогах и круглой шляпе.

Возвратясь с прогулки завтракал он с семейством, выкуривал трубку турецкого табаку и тотчас после уходил в свой кабинет и садился за работу вплоть до самого обеда, т. е. до 3 или 4 часов. Помню одно время, когда он еще при отце моем с нами даже не обедал, а обедал часом позднее, чтобы иметь более часов для своих занятий. Это было в первый год, что он принялся за Историю.

Во время работы отдыхов у него не было и утро его исключительно принадлежало Истории и было ненарушимо и неприкосновенно. В эти часы ничто так не сердило и не огорчало его, как посещение, от которого он не мог отказаться. Но эти посещения были очень редки. В кабинете жена его часто сиживала за работой или за книгой, а дети играли, а иногда и шумели. Он, бывало, взглянет на них, улыбаясь, скажет слово и опять примется писать.


5) Нет ли черновых каких листов Истории?

В Остафьеве нашел я несколько таковых листов. Многие роздал собирателям автографов, а другие должны еще оставаться в бумагах моих. Сколько мне помнится, на этих листах много перемарок. Замечательно, что черновые листы Пушкина были также перечеркнуты и перемараны так, что иногда на целой странице выплывало только несколько стихов.


6) Как был устроен его кабинет?

Никак.


7) Какой порядок в нем?

Никакого. Письменным столом его был тот, который первый ему попадется на глаза. Обыкновенный, небольшой, из простого дерева стол, на котором в наше время и горничная девушка в порядочном доме умываться бы не хотела, был завален бумагами и книгами. Книги лежали кучками на стульях и на полу, шкафов не было и вообще никакой авторской обстановки нашего времени. Постоянного сотрудника даже и для черновой работы не было. Не было и переписчика, по крайней мере, так было в Остафьеве и вообще до переезда его в Петербург.


8) Его вкусы, начиная со столового: какие кушанья он любил, вина, аппетит?

Вкусы его были очень умеренны и просты, хотя он любил все изящное. В молодости и холостой, он, я думаю, был довольно тароват и говорил, что если покупать, то уже покупать все лучшее, хотя оно и дороже. Впоследствии, когда умножилось семейство его, а денежные средства были довольно ограничены, он был очень экономен, хотя и не скуп. В пище своей и питии был очень умерен и трезв. Было время, что он всегда начинал обед свой тарелкой вареного риса, а кончал день ужином, который состоял из двух печеных яблок. Он любил простой, но сытный стол, и за обедом пивал по рюмке или по две мадеры или портвейна.


9) О спокойствии или тревожности.

Вообще он был характера спокойного и был исполнен покорностью к Провидению, что, впрочем, ясно видно из писем его, которые были напечатаны. Тревожился он только о болезнях семейства своего и ближних и о событиях Отечества, когда они казались ему угрожающими величию России и ее благоденствию.


10) О вспыльчивости.

Никогда не случалось мне заметить в нем малейшего вспыльчивого движения, хотя он чувствовал сильно и горячо.


11) О терпении.

Кажется, в этом отношении мог он каждому служить образцом.


12) О желаниях.

Желания его личные были самые скромные, чистые, бескорыстные. Другие относились более сперва к ближним, потом к России и, можно сказать, ко всему роду человеческому. Стих латинского поэта: «был он человек и ничто человеческого не было ему чуждо», ни к кому, кажется, так не было прилично, как Карамзину.


13) О самолюбии.

Полагаю, что был он не без самолюбия, но в такой мере, в какой оно ни для кого не оскорбительно. Впрочем, и здесь письма его могут служить ответом на этот вопрос.


14) О привязанностях.

Нельзя было нежнее и полнее любить друзей своих, как он их любил. Эта нежность простиралась и на людей, которые мало имели с ним чего общего, но по каким-либо обстоятельствам жизни с ним сближались. Терпимость его даже и со скучными людьми всегда меня поражала. Впрочем, он имел искусство или, лучше сказать, сердечную способность отыскивать и в скучных и посредственных людях какую-нибудь струну или специальность и, нашедши ее, слушал их со внимательностью и даже с сочувствием.

* * *

12 мая 1865 г. Приехал в Петербург из Ниццы. Остановился в доме министра внутренних дел у Валуева. Государь и государыня остановились в Царском Селе, где собрана была вся царская фамилия.

19-е. Отдал Муханову пакет со статьей Вилла Бермон для великой княгини Ольги Николаевны. Прежде послал статью Бартеневу в Москву.