Старая записная книжка — страница 39 из 48

Ныне, говоря об ушах мидасовых, долгом почитаю обратиться к пресловутой петербургской Беседе. О, сколько тут длинных ушей находится! Сколько мы в ней встречаем старых, юных, сухих, чреватых[58], бледных и румяных Мидасов! Беседа петербургская ни в чем, конечно, московской не уступает, но, по моему мнению, во всем ее превосходит.

К сожалению моему, я исполню сердца любезных арзамасцев чувствительною горестию. Я возвещу вам кончину юноши, достойнейшего, питомца великого патриарха халдеев, утверждающего, что тротуары должны называться пешниками, а жареный гусь печен иною; юноши, которому кортик[59] не препятствовал держать в руке перо на бесславие литературы, не во славу досточестной Беседы.

Тщетно я силюсь, чувством гнетомый (позвольте мне употребить собственные слова умершего), тщетно я силюсь изобразить все происходящее в Беседе. Она лишается наилучших усастых сочленов своих.

Тучейнаднимигибельвисит.

Туча, обрушась, варваровгубит.

Губятихглупость, губитбесстыдство,

Губятихуши, губитязык.

Тысящапоприщтеламиполны.

Множествутенейтесенсталад.

Так точно! Они валятся как мухи от мухоморов, и мы здесь, в почтеннейшем нашем собрании, отпеваем их, превозносим и удивляемся их дарованиям. Например, как не дивиться творцу лирического песнопения! Сотворить поэму, в которой находится неисчетное множество строф и нет поэмы; отказаться навсегда от Аполлона и Муз и, несмотря на то, заниматься поэзией; не ему ли одному сие предстояло? Не он ли воспел, как от грозного взора патриарха халдейского галльское слово[60] умирает на устах каждого? Не ему ли надлежало на такой предмет сочинить оду? Изящный талант превозмогал все трудности, и вместе с талантом возрастали и уши лирико-песнопевца. Нет более невинного умом и телом. Он лежит бездыханен.

Обратимся, слушатели, к плачевному сему зрелищу. Следуйте за мною в мрачную храмину, обитую академическими сочинениями! Горящие свещи, обернутые в Письма Схимника, освещают воздвигнутый усопшему катафалк. Рассуждения о старом и новом слоге служат ему возглавием, рассуждения об одах в деснице его, Бдения Тассовы, похвальные слова и переводы Андромахи, Ифигении, Гамлета и Китайской Сироты[61] лежат у подножия гроба. Патриарх халдеев изрыгает корни слов[62] в ужасной горести своей. Он, уныло преклонив седожелтую главу свою, машет над лежащим в гробе Известиями Академическими и кадит в него прибавлением к прибавлениям. Он не чувствует, что тем лишь умножаются печаль, скука и угрюмость друзей, хладный труп окружающих. Плодовитый творец бесчисленных и бессмысленных од, палач Депрео и Расина, стоит смиренно над гробом и, осыпая умершего грязью и табаком, бормочет стихи в похвалу его[63]. Увы! Он еще сплел их до кончины несчастного, успел напечатать, ибо любитписать стихи и отдавать в печать, раздает их сотоварищам своим, и сотоварищи его не читают их. Секретарь Беседы, ничего никогда не сочинивший и едва знающий грамоте, беснуясь, топает ногами и стучит крючковатою тростию[64]. Толсточреватый сочинитель Липецких Вод кропит ими в умершего и тащится согреть его овчиными шубами своими. Но все тщетно: он лежит бездыханен! Давно ли я, дерзновенный, воспевал невинного юношу, именуя его Варягороссом и кумом Славенофила? И се успе! Длинные уши его повисли, уста охладели, ноги протянулись. Стихотворения песнопевца, в которых столь мало глаголов и столь много пустоглаголения[65], останутся навсегда в подвалах Глазунова и Заикина[66], останутся на съедение стихожадным крысам, и даже сам патриарх халдейский забудет о них!

О, vanitas vanitatum, omnia vanitas [суета сует и всяческая суета].

Почтеннейшие сограждане Арзамаса! Я не буду исчислять подвигов ваших. Они всем известны. Я скажу только, что каждый из вас приводит сочлена Беседы в содрогание точно так, как каждый из них производит в собрании нашем смех и забаву. Да вечно сие продолжится! Что с нами будет, если не будет, если не будет Известий Академических? Что нам останется делать, если патриарх халдейский престанет безумствовать в разборе происхождения слов и принимать черное за белое? Куда сокроемся мы, если толсточреватый комик догадается, что комедии его не что иное суть, как печать глупости, злобы и невежества? Какая нам будет польза в том, если неутомимый рифмоткач узнает наконец, что у козла нет свиной туши, а у голубей зубов, точно так, как нет здравого рассудка в стихах его? Не совершенная ли беда для нас будет, если Мидасы, оглянувшись друг на друга, приметят, что уши их еще длиннее похвальных слов, читаемых в пресловутой их Беседе? Да сохранят нас от того златовласый Феб и Музы. Пусть сычи вечно останутся сычами: мы вечно будем удивляться многоплодным их произведениям, вечно отпевать их, вечно забавляться их трагедиями, плакать и зевать от их комедий, любоваться нежностию их сатир и колкостию их мадригалов. Вот чего я желаю и чего вы, любезнейшие товарищи, должны желать непрестанно для утешения и чести Арзамаса.

194*

Боратынский как-то не ценил ума и любезности Дмитриева. Он говаривал, что, уходя после вечера, у него проведенного, ему всегда кажется, что он был у всенощной. Трудно разгадать эту странность. Между тем он высоко ставил дарование поэта. Пушкин, обратно, нередко бывал строг и несправедлив к поэту, но всегда увлекался остроумною и любезною речью его.

195*

Есть на языке нашем оборот речи совершенно нигилистический, хотя находившийся в употреблении еще до изобретения нигилизма и употребляемый доныне вовсе не нигилистами. «Какова погода сегодня?» — «Ничего». — «Как нравится вам эта книга?» — «Ничего». — «Красива ли женщина, о которой вы говорили?» — «Ничего». — «Довольны ли вы своим губернатором?» — «Ничего». И так далее. В этом обороте есть какая-то русская, лукавая сдержанность, боязнь проговориться, какое-то совершенно русское себе на уме.

196

NN говорил о ком-то: «он удушливо глуп; глупость его так и хватает нас за горло».

В скуке, которую иные навевают на нас, есть точно что-то и физическое и болезненно-наступательное.

197

Жуковский припоминал стихи Мерзлякова из одной оперы италианской, которую тот, для бенефиса какого-то актера, перевел в ранней молодости своей:

ПощечинуиспанцуТиту

Вовсюланиту!

Он, т.е. Жуковский (на ловца и зверь бежит), подметил в опере Херубини следующий стих. Водовоз, во французской опере, спасает в бочке, во время парижских смут, несчастного, приговоренного к смерти и прикрывавшего себя плащом, и поет: «Hest seuve, l'home ou manteau».

В русском переводе отличный и превосходный актер Злов должен был петь:

Спасен, спасе, мойдругвплаще.

Этот стих долго был у нас поговоркою.

Странно, как подобные поговорки, прибаутки неприметно и невольно вкрадываются, а иногда вторгаются в речь. Часто сами по себе они не имеют никакого определенного смысла, но при частом употреблении кончают тем, что получают условное и обыкновенно забавное значение в применении к лицу или событию. В Париже беспрестанно бегают по улицам подобные выходки, клички. Москва также отличалась ими. Например, в 1810 и 1811 годах можно было слышать в высшем московском обществе слова: comme ca [так себе] брусника. Дело в том, что кто-то подслушал, как кучер, разговаривая на дворе с товарищами, сказал: комса брусника. И сам расхохотался он, и слушатели расхохотались. Подслушавший усвоил себе это выражение и перенес его шуткою в некоторые салоны; оно там принялось и разошлось. Вошло оно в употребление и по стихотворной части. Кто-то написал:

ПускайСперанскийобразует,

ПускайнавкусБеседаплюет

Ихлещетумвбокахвостом;

Янесобьюсяспанталыка.

Нет, моеделотолькопить

И, нанихглядя, говорить:

Commecaбрусника.

С этим припевом написано было несколько куплетов. Вьельгорский положил их на музыку, и они весело и шумно распевались на приятельских ужинах.

198

Забавный чудак, служивший когда-то при московской театральной дирекции, был между прочим, как и следует русскому человеку, а тем паче русскому чиновнику, охвачен повальною болезнью чинолюбия и крестолюбия. Он беспрестанно говорил и писал кому следует: «Я не прошу кавалерии чрез плечо или на шею, а только маленького анкураже (encourage) в петличку». Пушкин подхватил это слово и применил его к любовным похождениям в тех случаях, когда в обращении не капитал любви, а мелкая монета ее: то есть, с одной стороны, ухаживание, а с другой — снисходительное и одобрительное кокетство. Таким образом, в известном кругу и слово анкураже пользовалось некоторое время правом гражданства в московской речи.

А вот еще жемчужина, отысканная Жуковским, который с удивительным чутьем нападал на след всякой печатной глупости. В романе Вертер есть милая сцена: молодежь забавляется, пляшет, играет в фанты, и между прочими фантами раздаются легкие пощечины, и Вертер замечает с удовольствием, что Шарлотта ударила его крепче, нежели других. Между тем на небе и в воздухе гремит ужасная гроза. Все немножко перепугались. Под впечатлением грозы Шарлотта с Вертером подходят к окну. Еще слышатся вдали перекаты грома. Испарения земли, после дождя, благоуханны и упоительны. «Шарлотта, со слезами на глазам смотрит на небо и на меня, — говорит Вертер, — и восклицает: «Клопшток!» (Так говорит Гёте, намекая на одну оду германского поэта). Но в старом русском переводе романа Клопшток превращается в следующее: «Пойдем играть в короли» (старая игра). Что же это может значить? Какой тут смысл? спрашиваете вы. Послушайте Жуковского. Он вам все разъяснит, а именно: переводчик никогда не слыхал о Клопштоке и принимает это слово за опечатку. Вначале было говорено о разных играх: Шарлотта, вероятно, предлагает новую игру. Клопштос — выражение известное в игре на бильярде: переводчик заключает, что Шарлотта вызывает Вертера сыграть партийку на бильярде. Но по понятиям благовоспитанного переводчика такая игра не подобает порядочной даме. Вот из всего этого и вышло: пойдем играть в короли.