Старая записная книжка — страница 44 из 48

Немцы также произношением своим делают забавные промолвки. В Москве, на одной вечеринке, хозяйка дома пригласила барона *** сесть за ужин; он извинился и просил позволения de roter autour de la table (roder). Дипломат, родом венецианец, в русской службе, чуть ли не Мочениго, в конце донесения своего императрице Екатерине II говорил: «J'ai le bonheur d'etre jusqu'a la mort attache a la grande potence de votre majeste[68] (potenza — держава).

Можно бы собрать целый фолиант подобных археологических и архаических редкостей. Эти промахи языка тем были забавнее, что французские слова вообще очень поддаются на двусмысленное значение. Ныне что-то и этого смеха нет. Уста, чтобы не сказать губы, разучились смеяться; они надулись и нахмурились. Одни щеголеватые фельетонисты и модные повествователи великосветских событий пробуждают улыбку нашу, когда они, с грехом пополам, испещряют французскою мозаикою свой русский текст.

Мы сказали: губы нахмурились. Выражение совершенно правильное. На польском языке сохранилось славянское слово хмура, то есть: облако, тучи. Напрасно нет этого слова в нашем академическом словаре. Вообще было бы не худо пересмотреть повнимательнее лексиконы польского языка. В них, нет сомнения, нашлось бы довольно слов, которые ускользнули из наших, а на деле принадлежат обоим языкам. Поляки могли бы сделать и у нас подобный повальный обыск. Тут политических перекоров бояться нечего. Никому не было бы в обиду: все были бы в барышах.

224

Брюлов говорил мне однажды о ком-то: «Он очень слезлив, но когда и плачет, то кажется, что из глаз слюнки текут».

Мы с ним прогуливались в Риме и вышли за городские стены, в так называемую la compagna di Roma, римскую равнину, римскую степь. Ее воспевали поэты, живописцы старались воспроизводить ее в картинах своих; путешественники любуются ее величавою и грустною прелестью. День тогда был пасмурный, а в Риме нужны переливы сияния. «Жаль, что нет солнца, — сказал Брюлов: — будь оно, и все это пред нами так бы и запело». Замечательно, что он свое поэтическое выражение заимствовал не из живописи, а из музыки.

Но вот слово его же, которое так и носит отпечаток великого живописца. В Петербург приезжала англичанка, известная портретистка. Спрашивали Брюлова, что он думает о ней.

— Талант есть, — сказал он, — но в портретах ее нет костей: все одно мясо.

225

Робкий, по крайней мере на словах, молодой человек, не смея выразить устно, пытался под столом выразить ногами любовь свою соседке, уже испытанной в деле любви. «Если вы любите меня, — сказала она, — то говорите просто, а не давите мне ног, тем более что у меня на пальцах мозоли» (исторически верно).

226

В Москве допожарной жили три старые девицы, три сестрицы Лев ***. Их прозвали тремя Парками. Но эти Парки никого не пугали, а разъезжали по Москве и были непременными посетительницами всех балов, всех съездов и собраний. Как все они ни были стары, но все же третья была меньшая из них. На ней сосредоточилась любовь и заботливость старших сестер. Они ее с глаз не спускали, берегли с каким-то материнским чувством и не позволяли ей выезжать из дома одной. Бывало, приедут они на бал первые и уезжают последние. Кто-то однажды говорит старшей: «Как это вы в ваши лета можете выдерживать такую трудную жизнь? Неужели вам весело на балах?» — «Чего тут весело, батюшка! — отвечала она. — Но надобно иногда и потешить нашу шалунью». А этой шалунье было уже 62 года.

227*

Василий Перовский, принимая морское ведомство, когда оно являлось к нему, сказал: «Теперь, что казак управляет морскою силою, можно надеяться, что дела хорошо пойдут». Частные лица, даже сами действующие лица, по русскому благоразумию и русской смышлености, сейчас схватывают смешную и лживую сторону каждого неправильного положения, но власть лишена у нас этого природного и народного чутья. Разумеется, Меншиков был импровизированный моряк, но Меншиков а la specialite d'etre un homme universel [его специальность быть универсальным], а что нашли морского в Перовском? Разве неудачный поход его в Хиву на верблюдах, названных, кажется, Шатобрианом, les vaisseaux du desert (корабли пустыни)?

228

Про одну даму, богато и гористо наделенную природою, NN говорит, что, когда он смотрит на нее, она всегда напоминает ему известную надпись: сии огромные сфинксы.

229

Карамзин рассказывал, что кто-то из мало знакомых людей позвал его к себе обедать. Он явился на приглашение. Хозяин и хозяйка приняли его очень вежливо и почтительно и тотчас же сами вышли из комнаты, где оставили его одного. В комнате на столе лежало несколько книг. Спустя 10 минут или '/4 часа являются хозяева, приходят и просят его в столовую. Удивленный таким приемом, Карамзин спрашивает их, зачем они оставили его. «Помилуйте, мы знаем, что вы любите заниматься, и не хотели помешать вам в чтении, нарочно приготовили для вас несколько книг».

230

Дмитриев рассказывал, что какой-то провинциал, когда заходил к нему и заставал его за письменным столом с пером в руках: «что это вы пишете, — часто спрашивал он его, — нынче, кажется, не почтовый день».

231

Дмитриев любил Антонского, но любил и трунить над ним, очень застенчивым, так сказать пугливым и вместе с тем легко смешливым. Смущение и веселость попеременно выражались на лице его под шутками Дмитриева. «Признайтесь, любезнейший Антон Антонович, — говорил он ему однажды, — что ваш университет — совершенно безжизненное тело: о движении его и догадываешься только, когда едешь по Моховой и видишь сквозь окна, как профессора и жены их переворачивают на солнце большие бутыли с наливками».

232

Я писал Жуковскому: чувство, которое имели к Карамзину живому, остается теперь без употребления. Не к кому из земных приложить его. Любим, уважаем иных, но все же нет той полноты чувства. Он был каким-то животворным, лучезарным средоточием круга нашего, всего отечества. Смерть Наполеона в современной истории, смерть Байрона в мире поэзии, смерть Карамзина в русском быту — оставили по себе бездну пустоты, которую нам завалить уже не придется. Странное сличение, но для меня истинное и не изысканное! При каждой из трех смертей у меня как будто что-то отпало от нравственного бытия моего и как-то пустее стало в жизни. Разумеется, говорю здесь как человек — часть общего семейства человеческого, не применяя к последней потере частных чувств своих. Смерть друга, каков был Карамзин, каждому из нас есть уже само по себе бедствие, которое отзовется на всю жизнь; но в его смерти, как смерти человека, гражданина, писателя, русского, есть несметное число кругов все более и более расширяющихся, поглотивших столько прекрасных ожиданий, столько светлых мыслей.

233*

Если Державин русский Гораций, как его часто называют, то князь И.М. Долгоруков, в таком же значении, не есть ли русский Державин? В Державине есть местами что-то горацианское; в Долгорукове есть что-то державинское. Все это — следуя по нисходящей линии. Державин кое-где и кое-как обрусил Горация. Долгорукову удалось еще обрусить или перерусить русского Державина, опопуляризировать его. Державин не везде и не всегда каждому русскому впору. Долгорукова каждый поймет. Не знаю в точности почему, а может быть, просто и ошибаюсь, но, читая Долгорукова, я невольно припоминал Державина: разумеется, не того, который парит, а того, который легко и счастливо скользит по земле и метко дотрагивается до всего житейского. Впрочем, не думаю, чтобы Долгоруков именно и умышленно подражал Державину. Он не искал его; а просто сходился с ним на некоторых проселках. По большим дорогам поэзии он не пускался. В том и другом много житейской философии: в Долгорукове более потому, что он не увлекался в сторону и на высоты. В том и в другом есть поэзия личная, так сказать автобиографическая; но в Долгорукове даже ее более, нежели у Державина; она может быть даже живее и разнообразнее. Он более держится около себя, менее обращая внимание на события, а более на впечатления и ощущения свои. Как ни своенравен певец Фелицы, как ни далек он от так называемой классической поэзии, но все же подмечаются в нем некоторые классические приемы. Видно, что и ему хочется быть академиком и показать, что он чему-нибудь учился. В другом никак не отыщешь этих изволений, этих притязаний. Читая его, нельзя не убедиться, что в поэтах он более охотник, чем присяжный и ответственный поэт. Он писал стихами потому, что так пришлось, потому, что рифмы довольно легко и послушно ложились под перо его. Еще — и здесь отделяется он от Державина — бывал он поэтом, когда бывал влюблен, а влюблен бывал он очень часто. Это раскрывает он нам в первом выпуске стихов своих: Бытие сердца моего. Это бытие разделяется на многие, маленькие отделения. Мог бы он назвать книгу свою. Летописью о сердечных мятежах. Но междуцарствия в сердце его не бывало; только часто сменялись пари, то есть царицы. Кто же из влюбленных не бывал в свой час поэтом? Не у каждого выливались стихи на бумагу, но поэтическая нота, хотя и глухо, а звучала в груди каждого. И каждый мог сказать:

AuchichbininAncadiengeboren.

[ИяродилсявАркадии. — СтихШиллера.]

А Долгоруков не только родился в этой Аркадии, но исходил ее из края в край, вдоль и поперек и постучался у каждого женского сердца. Он влюбчивый поэт. Он поэт-сердечкин, но не вроде князя Шаликова. В нем была искренность, была нередко глубина чувства. Вот начало одной песни его:

Безтебя, мояГлафира,

Безтебя, какбездуши,

Никакиецарствамира

Дляменянехороши.

Разумеется, это не из лучших стихов его. Здесь ничего нет особенного: ничего нет художественного ни в выражении, ни в отделке, ни в фактуре стиха; но есть замечательное движение в приступе. Это невольное сердечное восклицание. Так и слышится, что оно вырвалос