пись, или рисование, и музыка были для него почти природными способностями. Карикатуры его превосходны; с уха разыгрывал он на клавикордах и певал целые оперы. Чтобы дать понятие об его легкоумии, должно заметить, что он во все пребывание свое в Варшаве, когда всю судьбу свою, так сказать, поработил великому князю, он писал его карикатуры, одну смелее другой, по двадцати в день. Он так набил руку на карикатуру великого князя, что писал их машинально пером или карандашом где ни попало: на летучих листах, на книгах, на конвертах. Кроме двух страстей, музыки и рисования, имел он еше две: духи и ордена. У него была точно лавка склянок духов, орденских лент и крестов, которыми он был пожалован. Уверяют даже, что по его смерти нашли у него несколько экземпляров на которую давно глядел он с страстным вожделением. Он несколько раз и был представлен к ней, но по сказанным причинам не получал ее от государя. К довершению русских примет был он сердца доброго, но правил весьма легких и уступчивых. В характере его и поведении не было достоинства нравственного. Его можно было любить, но нельзя было уважать. При другом общежитии, при другом воспитании он, без сомнения, получил бы высшее направление, более соответственное дарам, коими отличила его природа. В качествах своих благих и порочных был он коренное и образцовое дитя русской природы и русского общежития. Часто, посреди самого живого разговора, опускал он вниз глаза свои на кресты, развешенные у него в щегольской симметрии, с нежностию ребенка, любующегося своими игрушками, или с пугливым беспокойством ребенка, который смотрит тут ли они.
26
Князь Голицын прозван Jean de Paris [Жан из Парижа] (название современной оперы), потому что он в Париже, во время пребывания наших войск, выиграл в одном игорном доме миллион франков и спустя несколько дней проиграл их, так что нечем было ему выехать из Парижа. Он большой чудак и находится на службе при великом князе в Варшаве в должности — как бы сказать? — забавника. И в самом деле, он очень забавен при какой-то сановитости в постановке и кудреватости в речах. Надобно прибавить, что он от природы был немного трусоват. Однажды ехал он в коляске с великим князем, и скакали они во всю лошадиную прыть. Это Голицыну не очень нравилось. «Осмелюсь заметить, — сказал он, — и доложить вашему императорскому высочеству, что если малейший винт выскочит из коляски, то от вашего императорского высочества может остаться только одна надпись на гробнице: здесь лежит тело его императорского высочества великого князя Константина Павловича». — «А Михель?» — спросил великий князь (Михель был главный вагенмейстер при дворе великого князя). — «Приемлю смелость почтительнейше повергнуть на благоусмотрение и прозорливое соображение вашего императорского высочества, что если, к общему несчастью, не станет вашего императорского высочества, то и Михель его императорского высочества бояться не будет».
В другой раз говорил он великому князю: «Вот, кажется, ваше высочество, и несколько привыкли ко мне, и жалуете, и удостаиваете меня своим милостивым благорасположением, но все это ненадежно. Пришла бы на ум государю мысль сказать вам: «Мне хотелось бы съесть
Голицына», — вы только бы и спросили: «А на какомсоусе прикажете изготовить его?»
Однажды захотелось ему иметь прибавку к получаемому им содержанию, казенную квартиру и еще что-то подобное в этом роде. Передал он свои желания генералу Куруте. Тот имел привычку никогда и никому ни в чем не отказывать. «Очень хорошо, mon cher [мой милый), — сказал он Голицыну, — в первый раз, что мы с вами встретимся у великого князя, я при вас же ему о том доложу». Так и случилось. Начался между великим князем и Курутой, как и обыкновенно бывало, разговор на греческом языке. Голицын слышит, что несколько раз было упоминаемо имя его. Слышит он также, что на предложения Куруты великий князь не раз отвечал: «Калос». Все принадлежащие варшавскому двору довольно были сведущи в греческом языке, чтобы знать, что слово «калос» значит по-русски: хорошо. Голицын в восхищении. При выходе из кабинета великого князя Голицын только что собирался изъявить свою глубочайшую благодарность Куруте, тот с печальным лицом объявляет ему: «Сожалею, mon cher, что не удалось мне удовлетворить вашему желанию: великий князь во всем вам отказывает и приказал мне сказать вам, чтобы вы вперед не осмеливались обращаться к нему с такими пустыми просьбами». Что же оказалось после? Курута, докладывая о ходатайстве Голицына, прибавлял от себя по каждому предмету, что, по его мнению, Голицын не имеет никакого права на подобную милость, а в конце заключил, что следовало бы запретить Голицыну повторять свои домогательства. На все это великий князь и изъявил свое совершенное согласие. Надобно видеть и слышать, с каким драматическим и мимическим искусством Голицын передает эту сцену, которою искусный комический писатель мог бы воспользоваться с успехом.
27
Магницкий зашел однажды к Тургеневу (Александру) и застал у него барыню-просительницу, которая объясняла ему свое дело. Магницкий сел в сторону и ожидал конца аудиенции. Докладывая по делу своему, на какое-то замечание Тургенева барыня говорит: «Да помилуйте, ваше превосходительство, и в Евангелии сказано: «на Бога надейся, а сам не плошай». — «Нет уж извините, — вскочив со стула и подбежав к барыне, с живостью сказал ей Магницкий, — этого, милостивая государыня, в Евангелии нет». И опять возвратился на свое место.
Когда в 1812 году Магницкий жил в ссылке, в Вологде, какой-то доморощенный вологодский поэт написал следующие стихи:
Сперанскийвысоковзлетел,
Россиюпредатьхотел:
ЗатососланвСибирь
Копатьинбирь.
Магницкийсидит,
Тудажеглядит.
Стихи дают некоторое понятие об общем расположении к двум политическим ссыльным. Следующий случай еще сильнее может служить тому признаком. Рассказывали, что Магницкий пошел в лавку и, купив самовар, велел отнести его к себе на квартиру, сказав свою фамилию.
Услышав ее, купец выгнал его из лавки и самовара не продал. Этот анекдот, может быть, и выдуман, но он ходил по Вологде и, следовательно, имеет свое значение.
28*
Во дни процветания библейских обществ, манифестов Шишкова и злоупотребления, часто совершенно не у места, текстами из Священного Писания, Дмитриев говорил: С тех пор как наши светские писатели просятся в духовные, духовные стараются применить язык свой к светскому». К нему ходил один московский священник, довольно образованный и до того сведущий во французском языке, что, когда проходил по церкви мимо барынь с кадилом в руках, говорил им: «Pardon, mesdames» [Простите, сударыни]. Он не любил митрополита Филарета и критиковал язык и слог проповедей его. Дмитриев никогда не был большим приверженцем Филарета, но в этом случае защищал его. «Да помилуйте, ваше превосходительство, — сказал ему однажды священник: — ну таким ли языком писана ваша Модная жена?»
29
Умел же и осмелился же Верховный уголовный суд предписывать закон государю, говоря в докладе: «И хотя милосердию, от самодержавной власти исходящему, закон не может положить никаких пределов, но Верховный уголовный суд приемлет дерзновение представить, что есть степени преступления столь высокие и с общей безопасностию государства столь смежные, что самому милосердию они, кажется, должны быть недоступны». Тут, где закон говорит, что значат ваши умствования и ваши предположения? Когда дело идет о пролитии крови, то тогда умеете вы дать вес голосу своему и придать ему государственную значительность... А в докладе следственной комиссии не хотели и побоялись оставить вопль жалости, коим редактор хотел окончить его, чтобы обратить сострадание государя на многие жертвы, обреченные всей лютости закона буквального, но которые должны были быть изъяты из списка, ему представленного, по многим и многим уважениям.
Как нелеп и жесток доклад суда! Какое утонченное раздробление в многосложности разрядов и какое однообразие в наказаниях! Разрядов преступлений одиннадцать, а казней по-настоящему три: смертная, каторжная работа, ссылка на поселение. Все прочие подразделения мнимые или так сливаются оттенками, что не различишь их! А какая постепенность в существе преступлений! Потом какое самовластное распределение преступников по разрядам. Капитан Пущин в десятом разряде осужден к лишению чинов и дворянства и написанию в солдаты до выслуги, а преступление его в том, что «знал о приготовлении к мятежу, "но не донес»! А в 11-м разряде осужденных к лишению токмо чинов, с написанием в солдаты с выслугою, есть принадлежавший к тайному обществу и лично действовавший в мятеже.
Тургенев, осуждаемый к смертной казни отсечением головы, — в первом разряде (Тургенев, не изобличенный в умысле на цареубийство!) и в шестом разряде (осуждаемых к временной ссылке в каторжную работу на 6 лет, а потом на поселение) — участвовавший в умысле цареубийства. Еще вопрос: что значит участвовать в умысле цареубийства, когда переменою в образе мыслей я уже отстал от мысленного участия? И может ли мысль быть почитаема за дело? Можно ли наказывать как вора человека, который лет десять тому помышлял, что не худо было бы ему украсть у соседа сто рублей, и потом во все продолжение этих десяти лет бывал ежедневно в доме соседа, имел тысячу случаев совершить покражу и не вынес из дома ни полушки?..
Что за Верховный суд, который, как Немезида, хотя и поздно, но вырывает из глубины души тайны и давно отложенные помышления и карает их как преступление налицо? Неужели не должно здесь существовать право давности? Например, несчастный Шаховской: что могло быть общего с тем, что он был некогда, и тем, что был после? И один ли Шаховской? Зачем так злодейски осуществлять слова? Мало ли что каждый сказал на своем веку: неужели несколько лет жизни покойной, семейной не значительнее нескольких слов, сказанных в чаду молодости на ветер?!