Лоури просыпается: воскресное утро. Снизу доносятся звуки, свидетельствующие о приготовлении завтрака, но он встает не сразу. Он лежит под сбитой, измятой муслиновой простыней, равнодушно прислушиваясь к слабому звяканью кухонной посуды, к журчанию воды, льющейся из крана, к приглушенным шагам Норы по плитке кухонного пола. Спальню заливает яркий летний солнечный свет, благоухающий свежестью утренней зелени.
Стены моей тюремной камеры — ткань времени. Дверь — шахматная доска из ночей и дней. Напротив двери небольшое оконце выходит в Завтра, но оно чересчур высоко, чтобы я мог смотреть в него. Всей мебели — единственный стул и небольшой столик. На столе — стопка бумаги, рядом из давно засохшей чернильницы торчит перо...
Пахнет кофе. Будет яичница в западном стиле и тост с беконом. Он отбрасывает ногами простыню, быстро спускает ноги на пол, нашаривает тапочки, в которых выходил из дома прошлой ночью. Сунув ноги в мягкий войлок, он шлепает в ванную, где с облегчением опорожняет разбухший мочевой пузырь и моет лицо и руки. Зачесывает назад прядки темных волос, во сне сползшие на куполообразный лоб, и проверяет, не нужно ли побриться. Не срочно, однако в скором времени; следует таюке привести в порядок крошечные усики. Хотя они — всего лишь дань манерности: они придают ему надлежащее сходство с ученым.
В рыже-коричневом халате он спускается по застланным ковром ступеням, проходит через просторную гостиную, она же столовая, и входит на кухню, где пахнет кофе. Его апельсиновый сок сияет в небольшом покрытом изморозью стакане на пластиковом столе-стойке; он осушает его в три аккуратных глотка. За его спиной Нора говорит:
— Сразу после мессы зайдут мама с папой.
Лоури не отвечает. Нора, сходившая на пятичасовую субботнюю мессу, сует в автоматический тостер два ломтика хлеба. Завтрак накрыт для двоих; она выкладывает на тарелки яичницу с беконом и разливает кофе. В свои тридцать восемь она вовсе не такая неказистая, какой ее делают всклокоченные волосы и бесформенный халат. Ее движения выдают природную гибкость, приятную полноту бедер и ляжек. Волосы, которые она забрала назад, после того как она вымоет и уберет тарелки, будет расчесаны и лягут на плечи темными неподвижными волнами, этот водопад прядей, расступаясь, откроет узкое, но приятное лицо; глаза под карнизами выщипанных темных бровей синие, как дикие цветы.
— Сделав ее женой, я выбрал не самое худшее. Да, она чуть менее чувственна, чуть менее прагматична, нежели остальные из ее племени; зато она надежна и долговечна, причем куда больше, чем ее генетические сверстницы. Представительницы женского пола моей родной хроностраны изнашиваются еще до своих тридцати. В этом нет ничего страшного — тогда. Но здесь, в прошлом, соmmе il faut[40]— это долго жить с вазой, после того как цветы завянут и погибнут; поэтому вазе неплохо быть крепкой.
Надо включить это глубокое наблюдение в текст романа, который я никогда не напишу...
Картина 2. Дом выходит окнами на восток. На заднем дворе в исчезающей тени на траве бриллиантами поблескивают капли росы. Стоя во дворике-патио под брезентовым навесом, одетый в шорты для прогулки, с десятифунтовой сумкой с брикетами в руках, Лоури озирает свои владения. Неподалеку от патио возвышается клен Шведлера. Справа от Лоури вспомогательная дверь — черного хода — обеспечивает доступ в примыкающий к дому гараж, приют его «Бонневилля». Между Шведлером и патио стоит кирпичный очаг, который он соорудил прошлым летом своими руками. Он примечательно похож на тот очаг для барбекю, который соорудил своими руками на соседнем заднем дворе его сосед Голодный Джек (прозвище дал ему Лоури).
Лоури не может возжечь священное пламя так рано, но он может высыпать — и высыпает — туда священные брикеты. Несколько лет назад в конце знойного лета, потакая непонятному мазохистскому капризу, он велел своим ученикам (Лоури преподает английский) написать сочинение под названием «Как мой отец проводит воскресенья». Его мазохизм ублажили с лихвой: 90% отцов носили тот же ярлык «жрец», что и он, и проводили такие же угольные ритуалы.
Косить лужайку не требовалось — он косил вчера. Но трава вокруг ствола Шведлера и на границах патио избежала вращающегося лезвия, клочковатая и неприятная для глаза. Он послушно берет в гараже ножницы для подрезки и приступает к работе.
Рядом его сосед Голодный Джек запускает свою красную газонокосилку; воскресная тишина (между прочим, неестественная) испаряется. Джек управляет косилкой так, словно это бульдозер, грузно возвышаясь на маленьком игрушечном сиденье. Один из его семерых сыновей выходит из дома, протирая глаза. Он принимается бегать за маленьким красным бульдозером.
— Пап! Можно, я покошу? Можно?
— Нет! — ревет Джек, перекрывая рев косилки. — Ступай обратно в дом и доешь овсянку!
Делая первый проход, Джек машет Лоури. Лоури машет в ответ, поднимая взгляд от подножия Шведлера. Семеро сыновей...
В отличие от Парнасского Блока, который психохирурги Четырех Сторон поместили между моим личным бессознательным и моей эндопсихической областью, последующее электрохирургическое удаление четырехсторонскими техмедами моих семявынося-щих протоков было скорее рутиной, нежели карательной мерой. Хронологические ошибки, вызванные импортом в прошлое и повторной сборкой на клеточном уровне, создают лишь незначительные помехи течению времени, ими спокойно можно пренебречь (например, задумайтесь о том, сколько КРР задействуется, чтобы поместить в камеру прошлого всего одного политзаключенного); тем не менее даже одна-единственная хроноошибка, вкравшаяся в эволюцию вида, способна создать достаточно мощную турбулентность, чтобы повернуть временной поток в иное русло. Следовательно, яснее ясного, что ни одна диктатура в здравом коллективном уме не станет рисковать тем, что заключенный ею в прошлом политический противник сделает ребенка женщине, стоящей позже его на лестнице Времени, а уж о том, что от него случайно забеременеет одна из его собственных прапрапра, и речи быть не может.
Но я бы в любом случае решительно не захотел семерых сыновей. Мне и одного не хотелось бы...
* * *
— Вик, — доносится с кухни голос Норы, — принесли воскресную газету.
Лоури заканчивает подстригать траву вокруг подножия Acer platanoides Schwelderi, откладывает на потом «педикюр» стен патио и снова входит в дом. Налив себе вторую чашку кофе, он уходит в гостиную, где на приставном столике у мягкого кресла его ожидает «Sunday Journal». Он лежит на краю стола, стоящего рядом с его креслом. Картина 3. «Journal» весело обернут в яркие комиксы; он снимает их, усаживается и поглощает ту же пищу для ума, которую уже доставили к порогу Джека и Дика с Гарри дальше по улице.
Обновив свои данные о мздоимстве, коррупции, изнасилованиях, убийствах, драках и погоде, он переходит к литературному обзору. «Journal» посвящает ему целую страницу. Вышел новый роман Набокова, очередная трилогия Барта. В маленькой рамочке ближе к центру страницы — забавный анекдот о Марке Твене. С тех пор, как «Journal» впервые тряхнул литературными вожжами, здесь была опубликована по крайней мере тысяча таких анекдотов в рамочках, и половина их — о том же литераторе. Лоури, прочитавший большинство из них, с отвращением бросает читать сегодняшний на половине первой фразы.
— «Твенофилия» (скромно изобретаю я термин) — обычный недуг нынешних обезьяноподобных. Как ни смешно, Клеменсом пуще всего восхищаются те, кто его не читал; для тех же, кто читал, его репутация зиждилась главным образом на том, что этот ныне почивший американский литератор отвлекся от нескончаемой кампании, которую он вел против собственного бессилия, и объявил «Гекльберри Финна» лучшей книгой Америки. Да, что Режим Сарна зарезервирует нишу для Твена/Клеменса, но она будет поистине скромной в сравнении с Набоковым и еще парочкой гигантов двадцатого века, которых в их времена закрывала эта троглодитская тень прошлого, она же будет обязана своим существованием в большей степени ностальгии, нежели сколько-нибудь подлинному литературному мастерству.
Сам существуя в этой вездесущей тени, я иногда задавался вопросом, не покарал бы меня Четырехсторонский Трибунала куда строже, если бы, вынося мне приговор, постановил вместо того, чтобы помещать между моим личным бессознательным и моей эндопсихической областью парнасский блок, позволить огню творчества, некогда сжигавшему меня, пожрать меня вот каким образом: писать с той же безумной дисциплинированностью, с какой я писал «раньше» — только для того, чтобы на моих глазах блеск отчеканенного мною золота затмевало ностальгическое сияние, исходящее от этого чрезмерно отполированного надгробия...
Рев игрушечного бульдозера Джека сменяет более тихий рев другого бульдозера, дальше по улице. Он приятно оттеняет пронзительные крики ребятни, отмечающей воскресное утро поездкой на велосипедах через весь квартал круг за кругом, круг за кругом. Лоури тихо чертыхается и отбрасывает в сторону «Journal». Нора вглядывается в него сквозь водопад темных локонов.
— Мама с папой будут с минуты на минуту, Вик. Ты не думаешь, что тебе надо переодеться?
Наверху Лоури принимает душ, бреется, подправляет усики «ученого». Надевает чистые летние брюки и свежую рубашку с короткими рукавами. Пока он надевает ботинки, родители Норы уже въезжают на своем «Империале» на дорогу к дому, и он слышит, как Нора здоровается с ними у парадной двери. Тем не менее он не сразу спускается к ним; вместо этого он заходит в свой кабинет на другой стороне холла и усаживается за письменный стол. Картина 4.
Столешница пуста, если не считать местного телефона и пепельницы. Под столом в нескольких дюймах от его ног стоит большая пыльная картонная коробка. В ней дюжина блокнотов, заполненных аккуратными записями, сделанными наклонным почерком, пара блокнотов линованной бумаги формата А4, тоже заполненных, 10-страничный машинописный набросок под названием «3984», два машинописных черновика с таким же названием — один сырой, второй очень сильно откорректированный, с таким количеством правки, что слов, содержащихся в добавлениях и вставках, намного больше, чем в исходном тексте. Достаточно сносной копии нет.