Старик Хоттабыч. Голубой человек — страница 55 из 91

ин. - Даже лучше. - Ну вот вы надо, мною и смеетесь! - тихо пожаловалась Дуся. - А разве я похожа на какую-нибудь мужичку? Оденьте меня в господское платье, и со мной любой офицер танцевать, пойдет. Все скажут барышня!… А вы знаете, - совсем уже тихо продолжала она, - знаете, почему это я вам говорю!? Никому, кроме Полины, не говорила, даже Ефросинье Авксентьевне, а вам говорю?… Ну, угадайте, Еrop Васильевич!

- Доверяете, наверно? - попытался догадаться Антошин.

- И вовсе не поэтому! А потому, что вы сами, Егор Васильич, ну нисколечко, на мужика или мастерового не похожие… И разговор у вас совсем не такой, и вежливый вы, и непьющий, книжки читаете, и личность у вас образованная, как у студента какого… Вот мы совсем почти с вами незнакомы, а вы меня в такую даль и так поздно вызвались провожать… Вы прямо как рыцарь какой из романа!…

- Ну, это вы, Дуся насчет меня зря! - рассмеялся Антошин. - И мать свою и отца я знаю, и никакие они не господа.

- Не говорите! А может, вас к ним еще совсем ребеночком на воспитание отдали? Этого вы не додумали?… Да не смейтесь вы, Егор Васильевич. С вами вполне серьезно говорят, а вы смеетесь… Вам что, удовольствие в мужиках ходить? Или мастеровым человеком?

V

Кончилась Тверская. Впереди между двух арок смутно вырисовалась кургузая коробочка Иверской. На самой макушке ее невысокого купола ангел с массивными, далеко отставленными назад крыльями держал большой золоченыи крест, как солдат винтовку по команде - «на караул». В хилом свете тоненьких свечек, теплившихся в озябших руках еле видимых богомольцев, тускло поблескивали запертые до полуночи тяжелые железные двери.

Словно залитые густым черным глаком, темнели узкие проемы арок, за которыми растворилась в ночи Красная площадь. Почти слились с черно-синим небом громады Исторического музея, Угловой Арсенальной башни и стен Кремля, кованая ограда и голые деревья Александровского сада. Только и было света что в глубине Воскресенской площади, у двух знаменитых трактиров - Большого Московского и Тестовского. Их освещенные окна и фонари над подъездами выхватывали из темноты празднично-белый, искрившийся тротуар, посыпанный ярко-желтым песком, да длинную цепочку лихачей и пароконных-извозчиков, которые терпеливо мерзли на своих щегольских санях в ожидании пьяных и щедрых седоков.

Подойти бы к лихачу, спросить: «Лихач, а лихач! Сколько возьмешь до Внуковского аэродрома?»

Антошин поймал на себе недоумевающий взгляд Дуси, ожидавшей ответа на свой вопрос, и вовремя удержался от улыбки.

- Хотите, Дуся, верьте, - сказал он, - хотите, нет, но нету, по-моему, большей чести, чем быть рабочим или крестъянином.

- Ну вот! - совсем расстроилась Дуся. - Я же говорила, что вы надо мной смеетесь!…

Они уже пересекли площадь, и Дуся, обиженная и несчастная, молча потащила за собой Антошина, ловко пробираясь сквозь густую толпу - поближе к заветным дверям часовни. За арками, за Историческим музеем, высоко в невидном небе часы на Спасской башне отбили двенадцать ударов, сыграли «Коль славен».

Стало еще тише прежнего, но теперь уже ненадолго.

Вдруг кто-то испуганно-счастливым голосом закричал:

- Едет!… Едет!…

И сразу все кругом пришло в движение, заволновалось, задвигалось. Застонали, заголосили, запричитали:

- Матушка!… Царица небесная!… Пресвятая богородица!…

- Мать пречистая!…

- Пресвятая дева!…

- Заступница милосливая!…

Из темной щели Тверской улицы послышался мягкий конский топот, сочный скрип полозьев, и у ступенек часовни лихо, на всем скаку остановился крытый лакированный возок. Шестерка взмыленных лошадей с форейтором на первой паре. Мордастый, краснорожий кучер с бородой, как у соборного протодиакона. Две фигуры на запятках.

- Дорогу, православные!… Дорогу дайте!…

Дуся вдруг побелела, задрожала, часто-часто закрестилась и, позабыв об Антошине, стала проталкиваться поближе к возку с отчаянием и напористостью человека, у которого на карту поставлена его жизнь. Деревянные поблекшие вишенки на ее шляпке жалко вздрагивали при каждом ее усилии, ее отталкивали, отшвыривали назад, но она не сдавалась, снова кидалась вперед, как в смертный бой, добилась своего и уже возле самой подножки возка вся в слезах рухнула на колени.

- Дорогу, православные!… Дайте дорогу, ради бога!…

Мелькнул фонарь. Меж двух рядов попадавших на колени богомольцев быстро пронесли в распахнутые двери часовни тяжелую икону в золотом, усыпанном драгоцен-костями окладе. За иконой следом ввалился запыхавшийся лысоватый священник в тяжелой парчовой ризе. За священником, тяжело топая ногами в лаптях, валенках, смазных сапогах, глубоких кожаных калошах, ринулись богомольцы и сразу забили тесную часовню до отказа. Многие, в том числе и Дуся, остались на паперти, на мостовой, на обочине тротуара, с которой, если подняться на цыпочки, можно было хоть одним глазком увидеть начавшуюся службу. Через головы счастливцев им иногда удавалось уловить темный и плоский, древнего письма женский лик, который выглядывал из прорези в толстом золотом листе, как из-за забора. Божья матерь смотрела куда-то поверх богомольцев, не то на Лоскутную гостиницу, не то еще дальше, на «Национальную», что на углу Тверской улицы и Моховой.

Дуся вспомнила об Антошине, крикнула:

- Егор Васильевич, вы где? На нее набожно зашикали.

Антошин прикинулся, будто не услышал Дусю, осторожно выбрался на опустевший тротуар и там дождался конца богослужения. Ждать пришлось недолго. Антошину показалось, что не прошло и получаса, как икону вынесли и увезли в том же возке обратно, вверх по Тверской. С лязгом закрылись двери часовни, расползлись во всех направо лениях богомолки и богомольцы. Дуся нашла Антошина, заплаканная и благостная.

- Хорошо как, Егор Васильевич! - сказала она. - Словно в раю побывала!… Только можно, пойдем не так шибко: я что-то очень устала.

Она и в самом деле еле волочила ноги.

- А вы хорошо помолились, Егор Васильевич? - спросила она.

Лгать ей, особенно на этот счет, Антошин не собирался, правду о том, как он относится к религии, говорить, пожалуй, было еще рановато, поэтому он на вопрос ответил вопросом:

- А вы, Дуся, обо всем успели помолиться?

- Обо всем, - ответила она с глубоким удовлетворением. - И о здравии и еще кой о чем, очень-очень важном.

- Насчет родителей? - попробовал угадать Антошин. Дуся молча кивнула головой.

- Ну, а если вы все-таки на этот счет ошибаетесь? - решился Антошин на давно задуманный вопрос, - Если вдруг окажется, что никогда ваши родители не объявятся, тогда как? Есть у вас про запас еще какая-нибудь мечта, пусть попроще, но зато поверней?

- Есть и попроще, - тихо подтвердила Дуся. - Хотите, скажу?… Только это, кажется, грех, эта моя мечта… Если это грех, вы мне сразу скажите. А то мне на этот счет и посоветоваться не с кем… А я уже и так великая грешница.

- Ну, какая вы грешница, Дуся! Сами на себя наговариваете.

- Что вы, Егор Васильевич! - горько и покорно усмехнулась Дуся. - Меня утешать нечего… Будто вы не знаете… Слышали, что сегодня Сашка кричал в подворотне?… Ведь это все истинная правда: есть у меня ребеночек, а я не замужем… Срам какой!… Боже мой, какой срам! На всю жизнь…

- Вот и неправда! - рассердился Антошин. - Если уж говорить о грехе и сраме, тo грех и срам тому, кто вас так бесчестно обманул и выбросил на улицу… Срам тому обществу, которое позволяет безнаказанно поступать так с бедными девушками…

- Что вы, Егор Васильевич! - ужаснулась Дуся. - О каком это вы обществе говорите? Ни в какое общество я не обращалась!… Разве я себе могу такой позор позволить?

- Да нет, я совсем в другом смысле - успокоил ее Антошин. - Я говорю об обществе, где существуют богатые и бедные, где богатые могут как им угодно издеваться над бедными, где государственная власть стоит на защите богатых, какую бы подлость они себе ни позволили… Вот я в каком смысле.

- Сама я виновата, - сказала Дуся. - Не маленькая была. Свою голову имела на плечах…

- Так вот, - решительно перебил ее Антошин, - если хотите знать мое мнение, то ни один порядочный человек ничего, кроме сочувствия к вашей трудной судьбе, испытывать не можетл. А на мнение мещан и обывателей плюньте, мой вам совет.

- Слюны не хватит на всех плевать, - сказала Дуся, - А грех все равно грехом остается. И теперь мне всю жизнь перед богом грех мой замаливать надо. Это мне и батюшка на исповеди говорил.

- А вы не подумали, как это бог позволил тому мерзавцу такую подлость над вами совершить?

- Егор Васильевич! Вы подумайте, что вы говорите!… Разве такое говорить можно?! Даже подумать!…

Нет, он, кажется, погорячился. Сам ведь решил, что еще рано с ней такие разговоры заводить, и не удержался. Надо было немедленно уходить подальше от религиозных вопросов.

- Так какая вы говорите, ваша вторая мечта?

- А вторая моя мечта, - сказала Дуся, которой не терпелось узнать на этот счет мнение Антошина, - это что бы Лукерья Игнатьевна заболела…

Теперь настала очередь ужаснуться Антошину.

- Вы же только что молились о ее здравии!

- Так я ведь о том мечтаю, чтобы она на время только заболела, и чтобы ее дочери в это время в Москве не было, и чтобы я одна за нею ухаживала, день и ночь, день и ночь, не покладая рук и не щадя себя и тогда она меня полюбит, как родную, и спустя какое-то время возьмет меня в долю. А когда она от старостиху мрет, чтобы я была ее наследницей, чтобы мастерская стала моей мастерской… Такая моя мечта… Можно мы немножечко постоим? Что-то у меня ноги совсем не идут… Отдохнем и пойдем…

«Хоть бы такси какое-нибудь подвернулось! - подумал с досадой Антошин. Силенки-то у нее, видать, совсем на исходе!» - подумал, и вспомнил, что ни, о каких такси и речи быть не может.

Он нащупал в кармане полушубка свой аварийный пятиалтынный и остановил трюхавшего мимо них облезлого старичка извозчика. Его клячонка явно обрадовалась неожиданной передышке. Заиндевелая, с выступающими ребрами и обвисшим дряблым животам, она была под стать своему хозяину и санкам с убогой, изъеденной временем матерчатой полостью.