- Дуры. Конечно, дуры, - сказал Фадейкин, главным образом для того, чтобы подладиться к Симке. Но та на него вдруг накинулась:
- Дуры, говоришь?! Все вы, мужики, на одну колодку!… Бабы дуры!… Бабы дуры!… А вот мы, дескать, мужики, и умны, и собой хороши, и живем правильно, а уж водку пьем - прямо залюбуешься, до того, красота!… Так, что ли? А под подол к вам мастер или, скажем, хожалый лазил?… Щипали вас кто ни попадя за разные места, а ты только молчи, а то хуже будет?… Небось бабе поденной за день и двугривенного хватит, лишь бы нам, мужикам, сорок копеек платили!… Так, что ли?… Э-э-эх, мужики вы, мужики!… Все вы такие!… У-ха-же-ры!…
- Да разве я что, Симочка? - пошел на попятную Фадейкин. - Я ж баб очень даже уважаю… Для меня, Симочка, что мужик, что баба - все едино… Вот те крест!… Бабы даже лучше, потому в них деликатность…
Симка как быстро вспылила, так же быстро и отошла.
- Бабы даже лучше!… Бабы даже лучше!… - передразнила она несчастного Фадейкина. - Да разве бабы - только бабы? Она же еще и человек!
- А как же, Симочка, - поспешно согласился с нею Фадейкин. - Разве ж я спорю?… Я же всей душой!… А мне какой сон приснился! - стал он интриговать девушку. - Со смеху помереть можно, такой сон!…
Сима для порядка маленечко его помучила, помолчала. Помолчав, спросила, будто нехотя:
- Ну, какой тебе мог, Илюша, сон присниться?… Глупый, наверно?…
- А такой, - оживился Фадейкин, - будто Зосима к нам в отделение приходит в полном виде, при своей бороде и усах, но в то же самое время в юбке, в кофте бабьей, платочком повязан. И будто ему Мокей Порфирьич говорит: ты, милая, ко мне после смены заходь. Помоешь мне, говорит, милая, полы, бельишечко мое возьмешь постирать. Поднакопилось, говорит, бельишечко, ты и постирай, сделай милость… А Зосима ему: Мокей Порфирьевич, а Мокей Порфирьевич, да я ж, говорит, Зосима! Табельщик я Зосима Африканов!… Я же мужеского полу!… Аль не признали?… А Мокей Порфирьевич его ка-а-ак за одно местечко ущипнет, а Зосима ка-ак заверещит на все отделение тоненьким таким голоском, бабьим-пребабьим… И будто бы Мокей Порфирьевич ему говорит: ладно, придешь, разберемся, какого ты полу. А бельишко постирать тебе все равно придется. Потому поднакопилось…
- Ну и что? - ехидно осведомилась девушка. - Всё?
- Всё… Сон весь, - отвечал Фадейкин упавшим голосом. - Смешно ведь…
- Выдумал? - спросила его Симка.
- Выдумал, - признался Фадейкин.
- Сейчас выдумал? Только что?
- Только что, - виновато вздохнул Фадейкин, и они оба рассмеялись.
- Ох и здоров же ты, Илья, врать! - сказала Симка. - Тебе бы в попы! А ну, соври еще чего-нибудь…
- А вы чтоу Симочка, любите про сны слушать? - спросил Антошин не из простого любопытства и совсем не для того, чтобы поддержать разговор с этой девушкой, которая нравилась ему все больше и больше. Не было, пожалуй, за последнюю неделю вопроса, на который Антошин ждал ответа с таким нетерпением и с такой надеждой.
- Угу, - подтвердила Сима. - Ужас как люблю!… А Илюшку прямо хлебом не корми!…
- Да у меня снов, - чуть не задохся Антошин от радости, - у меня интересных снов хоть завались, на сто лет хватит рассказывать!… Вы себе даже представить не можете, какие мне замечательные сны снятся!… И все про будущие времена!… Про вашу фабрику тоже сон видел…
Теперь он знал, как рассказывать о будущем, о социалистической жизни: приснилось, и вся недолга. Как у Веры Павловны. Сомневаетесь, что такое возможно? Давайте потолкуем, поспорим…
- Ну да? - вежливо удивилась Симка. - Рассказали бы, а?
Пылкость, с которой Антошин предложил себя в качестве рассказчика снов, несколько ошарашила девушку, а Фадейкин, тот и вовсе воспринял ее как попытку приударить за Симкой.
- Поздно сейчас, Симочка, - сказал он мрачноватым тоном. - Может, отложим до другого раза?
Велик был соблазн с места в карьер придумать сон поувлекательней, но верх взяла осторожность: лучше загодя продумать сон, планчик даже составить.
- И то верно, - согласился он, к великому облегчению Фадейкина. - И мне, пожалуй, пора до дому до хаты… Пока доберешься… Давайте встретимся в среду…
Договорились встретиться в среду вечером, после работы, сразу за воротами, у бакалейной лавки, погулять, семечки погрызть, потолковать.
Они встали с дровней, пошли проводить Симку к женским казармам.
А Симка вдруг снова вспомнила про пьянку, догоравшую в столовой, пожаловалась:
- Я же им еще о рождестве говорила: давайте, бабоньки, не станем пропивать помои. Давайте, говорю, на те деньги пирогов накупим, коржей медовых, леденцов. Это же сколько получится угощения, подумать страшно!… Лимонату можно набрать хоть по две бутылочки на сестру. Сладенький и в тоже время кисленький такой, и голова с него не болит… Это ж такое может получиться удовольствие!… Или, говорю, напьемся с пирогами чаю внакладку, по-господски… Или давайте купим для ребятишек игрушек хоть каких, куклов всяких, яблок-апельсинов… Это же такая радость ребятишкам будет и ихним матерям…
- А они? - спросил Антошин, проникаясь все большим уважением к этой решительной, остроглазой девушке.
- А они мне: что ты, Симочка, что ты! Да разве так можно, не пропивать?… И матеря наши пропивали, и бабки… Спокон ведь веку пропивают, и вдруг мы, на тебе, не пропиваем!… Да разве, говорят, можно себя по своей же воле такого праздника лишать, такого веселия!…
Симка помолчала, сердитая, обиженная. Потом вздохнула, плюнула в сердцах:
- Даже зло берет!… Ве-се-ли-е!… Плакать хочется, на то веселие глядя!…
Глухо хлопнула дверь женского корпуса. На обледенелых ступеньках возник нестарый приземистый мужчина. Бородатый, в пышной заячьей ушанке, в неожиданных господских пенсне на хрящеватом красивом носу.
- Африканов! - шепнул Фадейкин Антошину и подтолкнул его ближе к ступенькам. - Табельщик… Захочет, враз устроит на работу. Ему это раз плюнуть…
Африканов был пьян, строг, высокопарен, задумчив.
- Эх, люди, люди! - скорбно покачал он головой, не очень резко, чтобы не потерять равновесия. - До чего ж образованному человеку гадко смотреть на пьяненьких… Особливо ежели, к примеру, бабы!… Довлеет дневи злоба его, заключил он ни к селу ни к городу, повернулся лицом к дверному косяку, о который благоразумно уперся правой рукой, и понес дикую околесицу про Содом, Гоморру, про Канатчикову дачу, конторщика Василия Епифаныча, хожалого Ефима, про крещенское водосвятие, имеющее быть шестого января, в день богоявления господня, на Москве-реке, близ Москворецкого моста, и что не следует пугаться стрельбы, потому что при погружении креста в воду из пушек на Тайницкой башне будет сделан сто один выстрел. От водосвятия и салютационной пальбы он перешел почему-то к вопросу о санитарном состоянии на Ягодном рынке, что на Болотной площади, и залопотал, что это безобразие - ставить сита с ягодами прямо на землю, потому что через это микроба может вползти в ягоду, и тогда человеку, через микробу эту, верная смерть. Затем стал что-то бормотать божественное, пытался даже спеть «Кресту твоему поклоняемся, владыко!», но не то вспомнил, что до пасхи еще далеко, не то забыл слова, запнулся, замолк. В его пьяной голове происходили какие-то смутные процессы. Что-то в ней мелькало, мельтешило, распылялось и снова сбивалось в какие-то нелепые умственные комья, снова распылялось.
Помолчав, Африканов несколько пришел в себя, запальчиво заявил, что табельщик сам себе довлеет, и только тогда заметил, что его слушают трое: два парня и девушка. Мгновенно сработала выработанная годами цепкая и подозрительная память табельщика: одного из парней он видел впервые.
- Погодь, погодь! - пробормотал он, начальственно тараща глаза на Антошина. - Ты кто такой?… А ну, стой, молчи, говори, кто такой!…
Фадейкин сунулся было поближе к табельщику, чтобы объяснить ему, что вот парень хочет просить его милости, помочь устроиться на работу, но Антошин мягко отодвинул Фадейкина.
- Попросил бы не тыкать! - сказал Антошин табельщику. - Что за скверная привычка - тыкать незнакомому человеку!
Если бы перед онемевшим от негодования Африкановым вдруг возник в голом виде и на руках у фабричного жандарма Федотова сам господин Густав Фридрих Эммануил Миндель собственной персоной, Африканов вряд ли был бы больше потрясен. Впервые за долгие годы его трудов в качестве табельщика какой-то замухрышка, шаромыжник, мужичонка косопузый потребовал, чтобы к нему обращались на «вы»! От этого нахальства можно было сойти с ума.
- Ты что?! - с трудом выдавил Африканов из себя. - Ты с кем, щенок, разговариваешь?
- Кажется, с табельщиком, - отвечал Антошин, и не было в его голосе ни тени преклонения перед могущественной властью табельщика. - Но если вам угодно продолжать со мной разговор, извольте не ругаться и обращаться со мной на «вы».
- Си-ци-лист! - скорбно прошептал Африканов громким, театральным шепотом. - Ничего себе! Сподобил господь на старости лет!…
Он вздохнул, качнулся, пенсне соскользнуло с его мгновенно вспотевшего носа и повисло на черном шелковом шнурке, пока он не выпрямился, опершись для устойчивости о дверной проем.
- Погодь, погодь, дай мне писне надеть! Я интересуюсь посмотреть на тебя получше…
- Пользоваться иностранными словами надо правильно, - тем же очень спокойным и негромким, учительским голосом продолжал Антошин. - Не «сицилист» надо говорить, а «социалист», не «писне», а «пенсне»…
- Погодь, погодь! - бормотал Африканов, стремительно приходя в себя. - Ты кто ж такой?… Ты мужик или мастеровой?
- Рабочий.
- А грамоте знаешь! - уличил его Африканов. - Не-ет, ты, верно, студент.
- Студент, - спокойно подтвердил Антошин. - Студент-заочник.
- Погодь, погодь! Ты ж сказал, что ты рабочий.
- А я и есть рабочий. И студент в то же время. Понятно?
- Нет, - сказал Африканов. - Тут что-то не то… Такого не бывает, чтобы студент и рабочий… И никогда не может быть… Ты сицилист, вот кто ты! Пришел на фабрику народ смущать… Полиция! - заорал он вдруг. - Федотов!… Сюда!…