Кузнецов с Леной говорил примерно полчаса и успел сообщить, что провел в институте почти всю свою жизнь, с отрочества, и студентом стал в пятнадцать. Никто им не мешал, можно было бы и продолжать рассказ — было то пустое в институте время начала мая, когда лекции почти у всех кончились, а сессия еще не начиналась. ХОЗУ уже приступило к ремонту, и за пыльным окном болталась доска-скамья на веревках, маляр отсутствовал, но стояло на доске пустое ведро с остатками известки. Доска и ведро на ней тихонько раскачивались под легким ветерком, и Сергей подумал, что если ветер дунет сильнее, ведро влетит как раз в окно — со звоном и грохотом.
«Ну и черт с ним», — подумал доцент Кузнецов, сунул ладони в мокрые подмышки корреспондента многотиражной газеты, приподнял ее, толчком уложил спиной на стол, за которым проходили заседания кафедры теории упругости, сбросив сразу половину научной отчетности на пол, и задрал неаккуратно, наспех подшитый подол.
— Жарко потому что, — смущенно улыбнулась Лена, поймав его взгляд, несколько удивленный в связи с отсутствием какой-либо одежды, кроме сарафана.
— И правильно, — засмеялся Сергей, — и продувает, и время экономишь.
Ему было не впервой использовать в личных физиологических целях казенную институтскую мебель — например, длинный стол в комитете комсомола, о чем мы как-то вскользь упоминали. Однако стол заседаний кафедры вызывал в нем особое отношение, отчасти сдерживающее его напор. Журналистка же, напротив, проявляла бешеный темперамент, который он было отнес на свой счет, но через несколько встреч понял, что ее буйство не ограничивается конкретным адресатом. И ее сильное чувство к нему — чувство же со временем сделалось действительно сильным, надо признать, — само по себе, а нескончаемая скачка — сама по себе.
Итак, стол скрипел-скрипел под толчками сильной спины и немалого зада Елены Моревой (это был ее литературный псевдоним, а фамилия, конечно, Варенчук)…
…да и рухнул, сбросив лавину папок и прочих бумажно-картонных предметов, растекшихся по всей площади кафедральной комнаты.
Тут были вполне материалистические причины: мебель на кафедре была старая, послевоенная, мощная, но рассохшаяся. Столешница толщиной сантиметров в двадцать была обтянута зеленым сукном, много раз прожженным и залитым чаем, слоновые ноги стола стянуты толстыми перекладинами, но конструкция держалась вместе просто под собственным весом, а динамическая нагрузка все сдвинула, и сооружение распалось на элементарные части. Между тем в других помещениях — в комитете комсомола, например — мебель была новая, хилая, но еще не готовая развалиться от сильного толчка, направленного под острым углом к поверхности стола. Доцент Кузнецов мог бы сам объяснить произошедшее таким образом, но он уже не был тем Кузнецовым, который не признавал ничего, кроме точных наук, не читал беллетристики и недолюбливал любовь. Напротив, — он уже был поглощен многими гуманитарными интересами, непрестанно занимался любовью в том ее изводе, который был ему понятен, и начал склоняться к мистическому восприятию мира, что, впрочем, не мешало ему относиться к предметам цикла теории упругости с чрезвычайным почтением. Он был, если можно так выразиться, верующим в прочность, принадлежал к конфессии (если можно так выразиться) прочнистов — как называли таких специалистов в конструкторских бюро и научно-исследовательских институтах, где работали коллеги Кузнецова, не сделавшие академическую карьеру.
И вот, будучи верующим прочнистом и в то же время постоянным потребителем художественных сюжетов, он в первое мгновение подумал, что это наука о прочности отомстила ему за осквернение ее сакрального места — стола, за которым собираются посвященные. Даже мелькнуло в голове такое: «В комитете комсомола так и надо, а тут сама наука обитает…» Что-то вроде этого.
Но уже в следующую секунду хитрость и изворотливость опытного ходока (см. выше) подсказали ему решение. Он помог подняться партнерше, при этом наряд ее, ввиду простоты, восстановился сам собой, а блокнот, как оказалось, она все время не выпускала из рук. Затем он быстренько, одним движением, затянул молнию джинсов…
О да, уже были у передового молодого ученого джинсы “Super Rifle”, не то еще упомянутые первые, купленные в Болгарии, не то вторые, приобретенные в «Березке» на гонорар за статью (первый отдел разрешил) в австрийском журнале “Acta Mechanica”, вернее, на часть гонорара, оставленную «Внешпосылторгом» автору.
…И оказался в полном порядке. После этого он открыл окно, дотянулся до известочного ведра, убедился, что внизу, да и вообще в этом углу институтского двора, никого нет, и разбил ведром снаружи стекла второй, закрытой половинки окна. Ведро он бросил поверх обесчещенной столешницы, так что вся разруха еще и засыпалась известью. Окно плотно закрыл, а дверь, наоборот, оставил настежь открытой — как если бы все произошло от сквозняка, схватил Лену за руку, и они за пять минут оказались так далеко от места своего бесчинства, что ни под какие подозрения уже не могли попасть.
До вечера Кузнецова мучила совесть, поскольку он полагал, что кому-то из штукатуров придется ответить за разрушения. Но к вечеру выяснилось, что установить, кто забыл ведро на подвесной доске, так же невозможно, как доказать, что именно Кузнецов бросил дверь на кафедру открытой. Кузнецов, которому было предъявили такие обвинения, только пожал плечами — «Не собираюсь доказывать, что я не верблюд». А маляр просто послал всех на хер, ограничившись этим доказательством своей невиновности.
Так началась одна из самых прочных и долгих внебрачных связей Сергея Григорьевича. Почти каждый день он заходил в комнату, большую, но без окон, отведенную в институте многотиражке. Выпивал с фотохудожником Колей, пытаясь привить ему вкус к водке вместо украинских портвейнов, болтал с Ирочкой о моде на одежду в космическом стиле, придуманную, по сведениям из польского журнала «Пшекруй», Пьером Карденом, беседовал о важнейших публикациях в последних номерах «Нового мира» с Софьей Моисеевной… Потом прибегала — с очередного репортажа из недавно организованной лаборатории прикладной кибернетики — Лена, и они шли к ней домой, в однокомнатную квартиру, выделенную работнице идеологического фронта по прямому указанию райкома партии.
Здесь, в этой квартире, из мебели имевшей весьма удобную и пока прочную диван-кровать, а в остальном заполненную циновками, керамикой и офортами из московских художественных салонов, Сергей Григорьевич провел немалую часть своей поздней молодости. Как раз он писал докторскую диссертацию — так считалось — и потому нуждался в расчетах на электронно-вычислительной машине М-20, а машинное время для неплановых институтских работ выделяли исключительно по ночам… И Ольга спала одна в супружеской спальне уже полученной московской большой квартиры, а Сергей метался на диване-кровати, обжигаемый жаром, исходившим от большого, всегда влажного и жадного тела Лены. Считалось, что после работы на ЭВМ он идет досыпать на кафедру — действительно, на всякий случай он принес простыню и подушку, положил их в один из кафедральных шкафов. И иногда кто-нибудь из коллег отводил взгляд, чтобы не видеть, как Сергей снимает постельное белье со старого кожаного дивана — совершенно очевидно, недавно на него постеленное. «Два часа сна все же мало», — бормотал Кузнецов, и коллега согласно кивал, красочно представляя, какими утомительными вычислениями занимался Сережка всю ночь за вычетом двух часов перед самым утром…
Об их связи знал весь институт — ну, не весь, но те, кто интересовался.
И Ольга, конечно, знала.
Чего только не было! И приезжала она первой электричкой из Москвы, чтобы встретить его выходящим из Ленкиного дома… И от крепких пощечин еще сильной женщины его голова болталась из стороны в сторону, а идущие на службу ученые товарищи отворачивались… И большой разговор состоялся у проректора… И примирения бывали с обещаниями бросить эту шлюху, которая в институте только с истопниками еще не спала… И бывали действительно долгие месяцы, когда он обходил комнату многотиражки десятой дорогой и не брал телефонную трубку на кафедре, показывал жестами — «меня нет»…
Так продолжалось года три. В сущности, все это время у Кузнецова было два дома, две жены. Многие его приятели приходили в квартиру Ленки к нему в гости, ночи напролет сидели с гитарами, трогательно пели про Смоленскую дорогу, пили водку под рыбные консервы в томате и сваренную хозяйкой картошку. Другие знакомые — в основном Ольгины школьные подруги с мужьями — приезжали в Москву, приносили торты и шампанское, долго говорили о жизни вообще и о непрерывно уезжавших знакомых еврейских семьях в частности. Оказалось, что у Ольги очень много знакомых евреев, и не просто евреев, а каких-то истовых. Мужчины, сняв ушанки, обнаруживали маленькие круглые нашлепки, приколотые к волосам женскими заколками-«невидимками», женщины вообще не снимали платков. Арабо-израильские войны, по ходу которых все, кого знал Кузнецов — то есть интеллигенция разных национальностей, — сочувствовали евреям, у этих настоящих евреев вызывали гордость, поскольку каждая война заканчивалась израильской победой. Взрослые дети все как один собирались служить в израильской армии… Мужчины уже уволились из своих секретных контор, работали водителями троллейбусов, отсиживая пятилетний карантин, пока действовала первая форма допуска. И ехали, ехали, ехали…
Ольга очень интересовалась отъезжантами и их проблемами, слушала с остановившимися, как бы полусонными глазами — такими же смотрела на Кузнецова после очередного его провала. А провалы продолжались — то она позвонила в вычислительный центр, а там, после получасового молчания, сняла трубку дежурная программистка, из тех, кого Сергей не успел очаровать и предупредить, и буркнула, что Кузнецова нет и уже неделю не было… То Лена после очередного разрыва пришла к нему на кафедру объясняться, они сидели в углу, препираясь почти беззвучно, но ее слезы были видны всем…