Итак, пожилой ученый оказался между жизнью и смертью. Как положено в плохой литературе, в этом состоянии перед его глазами промелькнула вся жизнь, которая оказалась весьма неприглядной. Будучи совершенно неудержимым бабником — чего никак нельзя было предвидеть по детству, исполненному отвращения к физиологии, и ранней юности, целомудренно посвященной лишь науке, — он совершенно бессовестно испортил жизнь своей жене и еще примерно десятку женщин, серьезным ученым не стал, а лишь добился приличного положения научного служащего… В общем, пропала жизнь.
Что любопытно, началось все с невинной забавы, с КВНа, а пошло в такое беспутство и мерзость… С другой стороны, не так уж и удивительно: включите телевизор — кто там кривляется по всем каналам в так называемых юмористических программах, зашибая, между прочим, на этом такие деньги, которых бедный профессор и не видел никогда? Те же самые кавээнщики, только следующих и послеследующих за Кузнецовым поколений. Одно слово — дьявольская забава, игра с чертом, пустой смех — тяжкий грех.
Да, а жизнь пропала.
Постепенно изгладились из дней — и ночей, ночей! — профессора Кузнецова хотя бы сравнительно приличные женщины. То есть доступные, но не продажные. Коллеги, случайные знакомые по конференциям, попутчицы в поездах, соседки по бульварным скамейкам, читающие модные романы… В пустой его квартире, оставленной до вступления в полные права собственности полуэмигрировавшей во Францию женой, уже не валялись где попало мелкие дамские предметы, которые раньше он старательно собирал раз-два в неделю и выкидывал, — интимные гостьи больше сюда не ходили. И не потому, что он и на вид стал стариком — от подбородка к вороту рубашки протянулись «вожжи», провисшая тонкая кожа; верхние веки нависли так, что закрывали глаза наполовину; брови сделались лохматыми, как у древнего анекдотического правителя страны; нос стал, наконец, красным и пористым, как положено носу пьющего много лет человека… Нет, все это было не важно. И не такое женщины терпят.
Исчез в нем интерес, вот что. То есть физически он был почти способен почти на всё, что и десять, и даже двадцать лет назад, но вот психологически… Скучно стало. Пропало главное: неудовлетворимое любопытство — а какая она там, под всеми этими тряпками, там, где она такая, какая есть?!
Ну, какая есть, такая и есть. Известно. И неинтересно.
Вот тогда появились в его жизни — самому себе сначала стеснялся сказать — проститутки. Собственно, тогда они и вообще появились на улицах, и газеты стали публиковать номера телефонов с коротким и нелепым словом «досуг», и если иногда возвращался поздно ночью на такси или леваке, фары вдруг, словно фронтовые прожекторы вражескую разведку, вырывали из темноты полукруглый строй — в основном некрасивых, с жидкими волосами, носатых, толстоногих…
Зарплаты профессорской при неполной лекционной нагрузке как раз хватало на еду — неискоренимые сосиски, гречку, картошку, иногда помидор — и на водку средней цены. Но раз в месяц приходила пенсия… И он мог позволить себе.
И все наладилось.
В ужасных квартирах, словно в убогих декорациях к постановке купринской «Ямы» — красный плюш, розовый тюль, широкая кровать без подушек, полотенце, склеившееся, хочется верить, от прачечного крахмала… И Пугачева из мигающей елочными огнями магнитолы, и дым от сигареты охранника, сидящего на кухне, и тихая ругань других, незанятых девок, отдыхающих в свободной комнате…
Вот тут-то все и получалось. При том что он смертельно боялся заразиться и не только с запасом предохранялся, но почти и не притрагивался к даме. При том что после каждый раз жалел потраченных денег. При том что все — все без исключения! — были ужасно нехороши собой, скучны и равнодушны, а говорить, кажется, не умели вовсе. «Как тебя зовут — анжела — откуда ты — с харькова — как тебя зовут — анжела — откуда — с гомеля…» Побаивался тех, кто «с самой москвы», — скорей всего, недавно освободившиеся после отсидки.
И все равно — получалось.
Возможно, тайна, которую он раньше разгадывал в женщинах своего круга и наконец разгадал, здесь заменилась тайной более непостижимой — тайной иного не только психологического и социального, но и биологического вида. Иногда ему казалось, что он притрагивается к животному, иногда чудилась шерсть там, где ее не было и никак не могло быть…
Но получалось.
Несколько раз приходил к одной и той же дважды — и отказался от этих попыток: никакой человеческий контакт не возникал, разве что какая-то неуместная неловкость, будто наблюдаешь за нищим.
Несколько раз, на неожиданные деньги, нанимал двоих — и тоже отказался: хоть полк возьми, ничего не добавится. Они не смотрели друг на дружку, как и на него — все мимо, вбок.
А просто — получалось. Получалось просто, как когда-то со студентками, с доцентшами из родственных вузов после чьей-нибудь защиты, после банкета — не задумываясь, не разговаривая, хотя у доцентш-то слов хватало… Но не требовалось.
К счастью, все кончилось, как кончается всё: исчерпалось. А то он уж побаиваться начал — и внезапной смерти в борделе, и постепенного поглощения безумием на сексуальной почве, со стариками бывает… Но обошлось, если об этом можно так выразиться.
Однажды, неловко стоя в центре полутемной — «интим» — комнаты и складывая — осторожно, чтобы ни к чему изнанкой не прикоснуться — одежду на предназначенную для того табуретку, он поймал необычный взгляд. Не тупое, унылое, застывшее в полузакрытых глазах ожидание работы, а живой, человеческий, исполненный интереса взгляд. Девица была вполне обычная — неаккуратно и давно крашенная в блондинку, плосколицая, длинноносая и низкозадая…
Но взгляд был человеческий.
Уже переминаясь в одних носках — дома постирает отдельно от другого белья, — он задал канонические вопросы «тебя как зовут» и «откуда», ожидая столь же непременного «инесса с витебска»…
— Здравствуйте, Сергей Григорьевич, —
услышал он вместо этого
и застыл,
как бы повис в пустоте,
как бы поплыл в пространстве,
наблюдая со стороны стоящих друг напротив друга
голого старика, худого, но с ожиревшей по-стариковски спиной, и голую молодую, но сильно изношенную бабу,
— Я Нина Плетнева, третий курс механиков, второй поток… А вы отдохнуть пришли? Вы только не напрягайтесь, а то мало ли что, я сама все сделаю…
Потом он никак не мог вспомнить, оделся ли сразу или попытался…
Но точно помнил — ничего не было. Не то что так уж смутился, но не получилось.
Нетрудно было понять, что и не могло получиться, — он собирался к проститутке, а не к студентке. Всякое, конечно, бывало, но рефлексы работали другие.
Она спокойно взяла деньги — «у нас здесь порядок такой, деньги не возвращаем». И не пришла на экзамен, передала ему с какой-то одногруппницей зачетку. Вроде бы они теперь друзья. Кузнецов был уверен, что и одногруппницу он видел не только в аудитории…
Он поставил «хорошо» и расписался в зачетке, деваться было некуда.
Вот на этом неприличном фарсе всё вообще и кончилось.
Что удивляло — никакой экономии не получалось. Пенсия все равно уходила вся, видно, пить от нечего делать стал больше.
«Вообще — пьянство есть функция свободного времени», — подумал он.
Мысль эта, довольно точная, но банальная, никак не могла произвести такого мощного действия, как произвела.
Да и не в ней было дело.
Просто Сергей Григорьевич окончательно пришел в себя и ужаснулся всему, что вспоминал, пока его сознание существовало отдельно от него. Сказано ведь — «вся его жизнь промелькнула перед его глазами», а промелькнула-то не его! Вот это да!.. Вот это клиническая смерть! Не клиническая, а шизофреническая какая-то. Какие-то женщины, распутство вплоть до проституток, жена почему-то с двойной фамилией во Франции — в какой Франции?! С какой стати?!! — безумие, просто безумие…
Нет, в еще большем ужасе вспомнил он, это действительно моя жизнь. Вот такая мерзость и была… А ведь намечалась совсем не такая, достойная и осмысленная…
Барак проклятый догнал, вот что.
И полковник, с ледяным ужасом вспомнил он, вербовка, ФСБ, задушевные беседы какие-то пошлые, Петр Иваныч Михайлов, полковник Федерального Союза Бессмертных в вельветовых тапках…
И еще, вспомнил он, медсестра.
«Миленький-любименький…»
Но на этом воспоминании Сергей Григорьевич как бы споткнулся. Будто кто-то шепнул ему в ухо: «Погоди, не время сейчас», — и он послушно забыл эту медсестру,
и вообще все забыл,
все, до последнего слова, которое вы прочитали до сих пор,
и открыл глаза, ничего не помня,
и увидел полковника Михайлова.
Таково краткое содержание тринадцатой главы, пропущенной.
Глава четырнадцатаяШоссе
— Ёб вашу мать! — вскричал полковник, обращаясь неизвестно к кому, и изо всех сил трахнул кулаком по больничной тумбочке. При этом на тумбочке подпрыгнула тарелка с засохшей овсяной кашей, а сам матершинник закачался на пружинной сетке казенной кровати. — Вашу мать… — повторил он тихо и, обхватив руками голову, продолжил раскачиваться, следуя за колебаниями панцирной сетки. Соответственно, фигура его изображала крайнюю степень огорчения.
— Поймите, вы поймите! — вдруг закричал он каким-то совершенно женским, истерическим криком, адресуясь на этот раз уже несомненно к Кузнецову. Впрочем, больше в палате никто и не находился. Это было уже знакомое читателю медицинское помещение, используемое то для обычной, то для интенсивной терапии моих героев. Здесь имелись все те же две их кровати, две тумбочки, два стула и у стены, на случай необходимости, — две стойки для капельниц. Под кроватями, конечно, просвечивали нездоровой охрой нужные сосуды, под ложем Кузнецова валялись старые кроссовки без шнурков, а пыльные вельветовые тапки Михайлова стояли под его кроватью носами друг к другу, как ставят ступни нескладные девочки. Ноги полковника были скрещены у него под задницей, и он, если бы не качался, как еврей на молитве, мог бы вполне прикасаться сложенными в колечко пальцами к коленям — в позе «лотос», будто самый насто