Но остался совершенно неимущим. Так что опасения его законной жены госпожи Кузнецовой (Шаповаловой), принявшей все возможные превентивные меры против вероятных охотниц за наследством, были излишними и даже, уж простите, Ольга Георгиевна, безумными. Всего наследства от профессора, доктора наук Кузнецова могла остаться трехкомнатная квартира в хорошем районе. Тоже немало, но ведь наследство это получила бы она, и никто другой… Однако на всякий случай она из квартиры мужа выписала.
А сама, между прочим, двоемужняя, имеет вторым мужем французского тоже старичка, тот даже старше Кузнецова и в коляске ездит, — вот там-то деньги настоящие…
И остался Сергей Григорьевич Кузнецов при своей профессорской пенсии и части квартирных доходов, которую жена ему благородно выделила.
Конечно, как уж было замечено, в сумме эти средства почти вдвое превышали заработок медсестры Тани, так что профессор был вроде бы богатый жених. Но ведь семидесяти трех лет! Вдребезги больной! И в постельном отношении полностью бессильный!
И главное — Без Определенного Места Жительства. БОМЖ.
«Нет, что-то тут не так, — двигался по кругу своих обычных мыслей Кузнецов, полусидя в постели и положив руку на круглую попу не то ангела, не то охотницы за наследством настолько хитроумной, что никак не удается ее разоблачить. — А вдруг она меня действительно любит? Такое допущение все объясняет, но ведь это же невозможно! На черта я ей нужен — бездомный, старый и больной?..»
Такого рода бесплодными и потому бесконечными размышлениями Кузнецов всегда портил себе счастье.
И сейчас мысли профессора неслись по кругу все быстрее, как мотоциклы правителей страны, привидевшейся больному в горячечном бреду.
А остановишься — и упадешь, думал Кузнецов, сам едва не ставший в бреду одним из тех, кто гонит и гонит по вертикальной стене трубы, не останавливаются. Остановятся — упадут…
Мысли томящегося бессонницей старика перешли на другой круг, как бы поднялись — или опустились? — по спирали. Теперь он думал о полковнике, скорее всего, самозванце, ввергнувшем его в долгий бред с галлюцинациями. Нет, просто интересно, думал Кузнецов, из чего он сделал вывод, что у меня нет души? Все это белиберда — что души реанимированных попадают в лапы Сатаны и прочее. Я сам знаю многих вполне приличных людей, которые побывали в реанимации, и не один раз, но остались такими же достойными, какими были. Конечно, это общеизвестно, кто есть Князь мира сего, но не так же примитивно… Вот тот малый, с седой бородой, который встретился у дороги, — милейший человек! Одна твердость относительно говна многого стоит… А ведь прошел через интенсивную терапию, однако ж Черту не служит… И что это значит — нет души? То есть я как бы не совсем человек? Чушь.
Между тем мысли поднялись — уж стало ясно, что они поднимаются — еще на один круг.
«А вот то и значит, что нету души, и всё. Была бы душа, так я бы не подозревал самого близкого, самозабвенно любящего меня человека, да еще и вообще ангела, в корыстном интересе. Была бы душа, так я весь погрузился бы в эту ее любовь и отвечал бы такой же, безрассудной и все поглощающей, любовью. Прижался бы к этой маленькой, почти бестелесной женщине, ее согрел бы и согрелся бы сам, да и заснул бы, вырвался бы из этого проклятого круга мыслей, а утром нашел бы, возможно, обобщенную формулу, по которой можно рассчитывать рамные конструкции с учетом бесконечного количества факторов…»
На этом месте мысли, наконец, как-то притормозили, начали съезжать с круга, все ниже, ниже, ниже, вот уже он ни о чем не думает, кроме того, что чувствует под рукой, а вот уж и вообще ничего не думает — спит.
Глава двадцать шестаяСнова кошмарный ужас, или Продолжение банкета
Встал Сергей Григорьевич в отвратительном настроении — хотя с чего бы это? Заснул в счастье и близости с любимой, спал здесь вообще лучше, чем когда-либо прежде, в бессонные годы, даже почти ничего не болело, когда проснулся около шести… Но полежал немного, стараясь не двигаться, чтобы не разбудить Танечку, и настроение поползло все ниже, ниже, к беспричинной грусти, а потом и к отчаянию. Захотелось кому-нибудь пожаловаться, чтобы этот кто-нибудь взял бы на себя все заботы, убедил бы, что жизнь наладится, да сам и начал бы ее налаживать, оправдал бы все мерзкое, приходящее в воспоминаниях, и убедил бы, что нету ни в чем ничьей вины… Но жаловаться давно уже, с самого раннего детства, было некому. Да и в детстве не очень-то он жаловался — жил сам по себе.
И вот теперь все невысказанные едва ль не за всю жизнь жалобы сыпались на Таню, а она ни разу не потеряла терпения, не рявкнула на него, чтобы заткнулся и не ныл, если мужчина, — а рявкать она умела, он слышал в больнице.
Вот и утром, едва раскрыла она глаза, Кузнецов заныл, стал описывать, какое у него плохое, необъяснимо плохое настроение. И уткнулся в ее, бывшую его, майку, в которой она, больше обычного устав, и уснула вчера, и вдохнул еле уловимый запах ее сна, и разнылся еще сильнее — любимая, я не знаю, что делать, неужели так и будем жить, я ничего не могу тебе дать, у меня ничего нет, жизнь кончается… И Таня сделала грустное лицо, и даже вроде бы почти заплакала, и погладила его по растрепанной серой седине вокруг плеши, и слова не сказала, кроме — мой бедный, ты устал, тебе отдохнуть надо, только работу не бросай, я люблю, когда ты работаешь, пишешь свои закорючки, у тебя и плохое настроение проходит, и не болит ничего, сейчас кашку сварю и будем завтракать… А сама уже бесшумно мелькает из комнаты на кухню, снова в комнату — давать ему утренние таблетки, сам может забыть или перепутать, снова на кухню и тут же в ванную, оттуда — уже почти одетая к уходу — снова на кухню — иди завтракать, миле-енький! И так спокойно пьет кофе и смотрит, как миленький ест овсянку… Как будто не она с реактивной скоростью проделала все утренние процедуры, и не она через пять минут выбежит из подъезда в своей не слишком теплой стеганке, и помчится на автобус, и втиснется в вагон метро, и не у нее впереди суточное дежурство за себя и за санитарку — все сестры подрабатывают на ставках санитарок.
Он стоит у окна и смотрит, как Таня, помахав ему, невидимому за темным зеркалом окна, пересекает двор и скрывается за углом дома.
Потом он начинает медленно готовиться к работе — включает компьютер, вызывает из документов рабочий файл, раскрывает его… Плохое настроение не оставляет профессора, но оно уже приглушено — как боль, придавленная баралгином. Таня всегда так действует на него, а теперь надо, не позволяя хандре вернуться, уйти в работу, скрыться в ней.
Не отвлекаясь на словесные пояснения — потом запишет, он рисует тоненькой и длинной граненой ручкой на чистом листке, ровно лежащем между книгами и ноутбуком, один за другим три длинных «эфа» интегралов. Минуту сидит, глядя в снежный и уже пустой — все соседи уже пробежали к началу рабочего дня — двор, потом быстро вписывает после интегралов уравнение деформаций в точке пересечения стержней условно квадратной рамы. Уравнение неточное и не совсем здесь уместно, он это знает, но нужно на что-нибудь смотреть, пока не придумается другое, необходимое… А если просто смотреть в окно, то мысли станут неуправляемыми, и настроение опять испортится.
К тому времени, как всё уравнение оказалось разрисовано цветочками, профилями и раскидистыми деревьями, Кузнецов ничего не придумал.
Это продолжается не первый день. Уже несколько раз Сергей Григорьевич осторожно допускал, что точного уравнения для случая бесконечного количества факторов, воздействующих на рамную конструкцию, нет и быть не может. То есть дальнейшее развитие его метода вообще невозможно.
Тогда надо все бросать.
Брошу, думал профессор Кузнецов, и ничего страшного не произойдет. Кому сейчас нужны обобщающие уравнения, если любой случай можно просчитать цифровым способом, если эмпирика вытеснила все теории? Мне дадут за все это две копейки в журнале «Математика и теоретическая механика», скорей же всего вообще ничего не дадут, а попросят денег за публикацию. И никто из коллег не прочтет в этом журнале какую-то тоскливую статью, а кто прочтет — из помнящих фамилию добрых знакомых, — тот пожмет плечами, да и все. Мол, подумаешь, теоретик. Было б время и желание заниматься такой чепухой, и я бы придумал не хуже… Да и помчится в новенькой корейской машине читать лекцию в частном университете.
Вот интересно, подумал Кузнецов, студентов полно, и на кафедру валом валят, курсовые пишут, дипломы защищают купленные… А куда же они все потом деваются? Преподавателей, даже плохих, нет, науки, даже убогой, нет, ничего нет…
И я придумать ничего не могу, без всякой логики продолжил перечисление Сергей Григорьевич.
Тут он разозлился на себя и за беспомощность научную, и за то, что сосредоточен на этой беспомощности, а не на уравнении, и за то, что готов все бросить…
Немедленно все и бросил.
Оделся: старые, но выстиранные Таней до модной чистой потертости джинсы, старый свитер, толстые — куплены еще в кембриджском магазине для студентов — и удивительно прочные ботинки, куртка с капюшоном… Натянул черную вязаную шапочку, из-под которой вылезли на висках длинные пряди седины… И превратился во вполне приличного пожилого господина, не то художника, не то интернационального профессора, которым, собственно, и являлся.
Захлопнул за собой и запер на все ключи дверь и пошел через двор, потом через еще один двор — в знакомую забегаловку под названием «Чебуречная “Кавказ”». Забегаловку эту обнаружил сам, по привычке последних лет в любом месте мгновенно находить дешевую забегаловку. Таня показала ему однажды итальянское кафе поблизости, сетевое. Он, зная ее и Коли необъяснимое пристрастие к итальянской и японской кухне, — ну, молодой человек ладно, но медсестра-то среднего возраста когда успела полюбить? — пригласил их туда однажды, когда пришел неожиданно приличный гонорар из “Mathematiks Journal”