нятельно безопасном расстоянии, да? Словом, вот…
Тут он выдернул откуда-то из куртки красную продолговатую книжечку с золотым гербом, в которой любой, даже молодой и не сильно пуганый гражданин нашей страны, сразу распознает Удостоверение, именно так, с большой буквы. Вот уж почти двадцать пять лет прошло, а все вздрагиваем… Бомж удостоверение на миг распахнул, Сергей Григорьевич успел прочесть «полковник» и «ФСБ». Так и есть, подумал Кузнецов, дожил. Удостоверение в секунду само сложилось и исчезло, а полковник улыбнулся вполне нормальной, любезной улыбкой приличного человека.
— Если не запомнили, представлюсь устно: Петр Иванович Михайлов, — назвался он. — Возможно также обращение Петр или даже Петя — мы ведь, если не ошибаюсь, ровесники. И меня тоже сослуживцы, прямо скажем, пожалели, не турнули в отставку, хотя давно пора. Вот и служим мы, ну, скажем так, Родине, каждый, как еще может, да, Сергей Григорьевич?
Кузнецов молча пожал плечами. В голове стоял звон, болел затылок. Мало ли, что вчера было нормальное давление… Черт возьми, откуда он это знает? Следят, что ли?!.. В таком состоянии только лекцию читать, студенты сразу заметят и устроят свинский шум…
Автобус тем временем уж подкатил к конечной, затормозил, слегка оттопырив в сторону тяжелый зад, двери зашипели…
Главный учебный корпус и перед ним памятник головастому и носатому основателю института стояли через площадь, ее предстояло перейти, а голова кружилась, и надо было взять себя в руки, сосредоточиться… Однако первое, что заметил Сергей Григорьевич на этот раз, выйдя из автобуса, была никогда им прежде не замечавшаяся фанерная забегаловка с крупной надписью «Чебуречная» над дверью. Заведение было как бы пристроено к стеклянно-пластиковому навесу остановки и сводило на нет всю его современность и аккуратность.
— Итак, будем считать, что познакомились, — сказал все невыносимей благоухающий полковник Михайлов. — И до следующей встречи, Сергей Григорьевич, тогда и поговорим конкретно о нашем деле. А сейчас вы полкрупинки нитроглицерина рассосите, рисковать-то не надо. Ну, кланяюсь…
Преодолев площадь и придя на кафедру — до лекции оставалось еще минут двадцать, — Сергей Григорьевич без всякого стеснения прилег на старый кожаный диван, скинув с него какие-то папки. Коллеги немедленно засуетились, начали вызывать скорую, но он категорически эту несколько наигранную суету прекратил, твердо сказав, что полежит спокойно четверть часа и пойдет на лекцию. Принял все же полтаблетки капотена…
И крепко заснул. Лекцию вместо него прочесть было некому, и ее просто отменили. Студенты с грохотом и воплями обрушились по лестнице к выходу, а он спал.
Конечно, полноценным сном назвать это нельзя было, Кузнецов находился в как бы легком забытьи, но все слышал — и как шумели в коридоре студенты; и как приглушенно, будто уже при покойнике, разговаривали преподаватели; и как завкафедрой велел кому-нибудь из них, кто на машине, отвезти старика (то есть меня, понял Кузнецов) домой, а уж оттуда вызвать скорую и подождать, пока врач решит, госпитализировать или так пусть полежит. Когда же дед (опять я, подумал Кузнецов) очнется, сообщить, что ему оформляют академический отпуск на семестр, чтобы отдохнул и ни о чем не волновался, а насчет денег он, завкафедрой, с проректором договорится…
Неплохой оказался парень этот завкафедрой, хотя взялся неизвестно откуда пять лет назад, докторскую его найти не удавалось никакими силами ни в одной библиотеке, и лекционной нагрузки у него почти не было, а те лекции, что читал, легко определялись даже студентами как пересказ популярного учебника… Звали его Руслан Эдуардович.
А Сергей Григорьевич все лежал на холодном кожаном диване в помещении кафедры и дремал.
Потом брел по коридорам института, поддерживаемый двумя ассистентами, раздвигавшими студенческое месиво.
Потом ехал, полулежа на заднем сиденье чьей-то машины и слегка сползая с этого скользкого сиденья на ухабах.
Потом лежал в своей постели одетый, а ассистент — кажется, по имени Максим — стоял у двери и оттуда осматривал кабинет, книги, кипы старых ежегодников.
Потом вошли мужчина и женщина в одинаковых толстых синих куртках и штанах, с двумя металлическими ящичками в руках. Сергею Григорьевичу помогли раздеться, что его очень смутило, померили давление, потом долго возились с холодными и все время отклеивающимися от заросшей седым волосом груди кружочками кардиографа, потом сделали неприятный, горячий укол в вену… Наконец все успокоились, ассистент Максим исчез, сказав что-то об оплате отпуска, а двое в синих куртках помогли Кузнецову опять одеться, найти всякие мелочи вроде зубной щетки, сложить их в пластиковый пакет и сойти к их кургузому бело-красному автобусу, в котором пришлось ехать, лежа на носилках, — другого места для него не оказалось…
И все это время он не то чтобы спал, но дремал, иногда и совсем выключаясь.
И видел длинный сон про себя.
Сон этот удивительнейшим образом начался точно с того места, до которого успел он вспомнить свою биографию сегодня утром, по дороге в институт.
Глава пятаяСон больного
Примерно через два года семейной жизни Сергея и Ольги Кузнецовых жизнь эта стала однообразной настолько, что можно было подумать, будто они женаты по крайней мере лет десять.
Сергей Ольгу не то чтобы любил — его отношения к женщинам вообще никак нельзя было описать этим словом, — но испытывал к ней сильную, ровную и, если можно так выразиться, безотказную страсть. Это значило, что как только они оставались в закрытом помещении — в своей комнате родительского дома Шаповаловых; в фанерном домике институтского пансионата на Азовском море, где они проводили по крайней мере месяц из длинного преподавательского отпуска Сергея; в купе дорогого вагона СВ, билеты в который, при жестком осуждении мотовства со стороны Георгия Алексеевича и Варвары Артемьевны, потому и брались, что купе было двухместное; или даже в большой темной комнате, в которой их оставлял ночевать после долгой гулянки приятель, живший на другом конце области, причем в этой же комнате спала на полу еще одна пара, — Сергей немедленно и без всякой подготовки удовлетворял свое желание. Он придавал Ольге более или менее удобную в этих обстоятельствах позу и через минуту-две однообразных и очень энергичных движений достигал желаемого, успокаивался, а еще через минуту крепко засыпал — поскольку очень часто бывал в это время не вполне трезв. Единственное ограничение, которому он привык подчиняться, — соблюдение тишины в любой момент ввиду абсолютной звукопроводимости всех стен, которые окружали их жизнь, а то и присутствия в помещении посторонних. Так что он почти беззвучно хрипел, будто во сне, вот и все, а Ольга и вовсе не издавала ни звука, только если приложить ухо к ее груди можно было иногда услышать тонкий писк, будто где-то далеко плакал потерявшийся щенок. Но Сергей никогда уха к груди Ольги не прикладывал, ему это было совершенно ни к чему.
Словом, любовь их все еще существовала как бы в бараке, обнаруживая связь поколений.
Так происходило каждую ночь, иногда и два раза за ночь, поначалу и три, и даже не обязательно ночью — если обстоятельства благоприятно складывались днем.
При таком абсолютном забвении каких-либо мер предупреждения беременности ребенка у них не получалось. Сергей, конечно, не знал историю своего рождения, не то обязательно подумал бы, что и тут есть некая таинственная закономерность — при своем суровом математическом образовании он был отчасти склонен к мистическим объяснениям жизни. Но у молодых Кузнецовых ребенка не получалось решительно, и никакие советы бедной Марии Яковлевны Коган, давно истлевшей на поселении под Карагандой, не помогли бы. Потому что и без этих советов новое поколение Кузнецовых принимало любые, самые невообразимые позы, в том числе, конечно, и ту, благоприятную для зачатия, даже не придавая значения ее простонародному неблагозвучному названию, — а ребенок не получался.
Страдали от этого только старики, особенно Георгий Алексеевич.
Главная тайна и гордость этого семейства состояла в том, что Шаповаловы были из дворян. Никаких чувств, узнавши это, Сергей не испытал, но понял, что это знание — серьезная часть мира, в который он попал. И при любом повороте в эту сторону любого разговора делал почтительное лицо. Дворяне Шаповаловы были настоящие. Отец Георгия Алексеевича рано дослужился до статского генерала по почтовому ведомству, в революцию быстро от голода помер. А сам Георгий Алексеевич еще мальчишкой понял, что о дворянстве надо забыть раз и навсегда, никуда не лезть, жить тихо и незаметно — тогда, может, не истребят. Учиться дальше, чем на мастера-электрика, даже не пытался, от вступления в партию как-то удачно уклонялся. Всю войну прошел в ремонтной мастерской бригады тяжелой артиллерии, а после войны как устроился в только что организованный институт, так с тех пор и никуда. Портрет его висел, конечно, на доске почета, и на этой фотографии дворянство явно проступало и в чертах, и в выражении лица, но кто же разглядывает фотографии на досках почета… А первый отдел режимного института дворянство тов. Шаповалова не то чтобы просмотрел, а значения ему, видимо, не придал: у государства теперь были другие главные враги — евреи, например, прежде заслуженно считавшиеся этого революционного государства опорой, а теперь сделавшиеся сионистами…
Что до Варвары Артемьевны, в девичестве Гарт, то она была и вовсе поповская дочка. Отец ее, как положено младшему в большой мелкопоместной семье давно обрусевших немцев, пошел в священники. Был рукоположен некстати в начале четырнадцатого, неожиданно — уже творилось во всех сферах жизни один Бог знает что — получил приличный приход в ближней слободе… Но тут загремела Германская война, и попа с немецкой фамилией добрые прихожане несколько раз собирались бить, однако до поры до времени обошлось — пока все не рухнуло окончательно, и покатилось, и разлетелось… Отца Артемия застрелили на паперти, куда он вышел благословлять буйную молодую толпу, надеясь усмирить ее, перекрестя, — но уж конечно, застрелили не за то, что из немчуры, а как попа, наемника помещиков и буржуев. При этом семейство его небольшое — вдову и троих девочек-погодков — почему-то не тронули, возможно, бабы не разрешили: матушка была единственная на всю слободу и при этом первоклассная акушерка. Старших девочек сыпняк прибрал, а Варя выжила, и уже в восемнадцать — как-то просочившись в медицинский техникум — приняла от матери всю брюхатую клиентуру. В священнический дом после второй войны и пришел в зятья Георгий Алексеевич, в доме этом тогда еще немногое изменилось — только иконы, обернутые рогожей, были прибраны подальше, в подпол. Дом понемногу подновили, провели свет, воду, завели привозной газ в баллонах… И жили себе, пока не продолжил традицию приймаков Сергей. Времена были новые, но Шаповаловы привычно всего опасались — при этом гордились всем, включая уцелевшие из поповской библиотеки энциклопедии, и ненавидели все, из-за чего гордиться приходилось тайком. Сергею — и то не в первый год — под большим секретом рассказали про