Старик (илл. с альфа-каналом) — страница 5 из 7

— Разор, ваше превосходительство!..

— Однако, закон! — слегка прикрикнул Алексей Давыдович. — К тому же девица, как вы называете… что девица, а? Что она?

Его превосходительство постучал ноготками по табакерке.

— Церковное дело, совершенно церковное. Не усматриваю возможным.

Он совсем было дернулся, чтобы откланяться и кончить аудиенцию, но повел носом из стороны в сторону и с легкостью перешел на другой предмет:

— Вы, значит, совместно с батюшкой по соляному делу? Так? Я все собираюсь на Елтон, ознакомиться… м-м… привести в порядок… Ведь вы на Елтоне? Знаю, знаю. М-ммм… мне как-то докладывали по управлению, что купцы не хотят торговать одного участочка… на Елтоне… по бездоходности, якобы, по невыгодности… не помню, сейчас, какой участочек…

Он еще раз протянул табакерку, пожелал узнать — «не имеют ли привычки?»

— и, уже совсем порхая мыслью, между прочим, осведомился:

— Так не найдете ли вы в том интереса взять этот участочек?

— Ваше превосходительство! — тяжко дыхнув, сказал Петр. — Мы сторгуем, хоть теперь.

— Вам, может, придется урезонить батюшку, в отношении… м-м… участочка, — озабоченно спросил Алексей Давыдович. — Так в вашем деле с этой… м… м… девицей…

Он очень продолжительно помедлил и, придя к окончательной ясности, вельможно объявил:

— В случае нарушения порядка, рассчитывайте на закон… М-м… нынче, кажется, превосходный день?..

День был, правда, чудесный. Зелень, цветочные клумбы, мостики и каменные флигеля были залиты солнцем, все кругом сияло, все было таким странным и таким чуждым, что братья, не сговариваясь, весь парк, до ворот, прошли на цыпочках.



Пятая глава

Послеуспенские ночи, как всегда, были черны. Звездная россыпь вздрагивала в черноте неба. На отмелях неотделимой от неба, такой же черной Волги, точно одинокие угли тлели костры.

Миллионная тяжело спала — на замках, на засовах. Кое-где мурзились спущенные с цепей дворняжки, лошади переступали с ноги на ногу в стойлах, вдруг оползал в амбаре кусок соли, падал, и тогда с минуту держался шорох и тихий треск катившейся соляной крошки.

С Волги притекал сонный окрик вахты, плыл наверх, в город, и там сливался с деревянным бормотаньем сторожевых колотушек.

Петру не спалось. Мирона Лукича стерегли крепко, за домом глядел не один глаз, не два. Со двора, у калитки, подремывал сторож, на улице барабанил в колотушку караульщик, собаки, не кормленные с утра, злобно ждали рассвета, Васька, по обычаю, ночевал у порога хозяйской комнаты. Все было прочно налажено. Но покой не приходил в дом.

Павел сквозь сон застонал, сразу очнулся, вскочил, уставился на брата:

— Никак собаки брешут?

— Слышу.

— Эх, брат, — сказал Павел, протерев глаза, — чего мне приснилось! Будто суббота, и я рассчитываюсь с мужиками. Полез в карман, в шубу, там наместо кошеля чего-то мохнатое. Вынул — кот. Бросил его наземь, он сжался, того гляди — вцепится. А мужики смеются. Инда в пот ударило.

— Нехорошо, — решил Петр. — Пойти взглянуть.

Он пробрался домом наощупь, захватил по пути шубу, вышел на крыльцо. Собаки подбежали к нему, усердно работая хвостами, все стихло, на дворе казалось чуть светлее, чем в горницах, от земли веяло влагой. Неподалеку, у монахинь, нежданно ударили в колокол к полуношнице. На берегу раздался протяжный крик.

Петр укутался в шубу, быстро пошел к калитке, к сторожу, спросил:

— Спишь?

Сторож не отозвался.

Петр толкнул его.

— Чего это? — сказал сторож.

— Уснул?

— Не-е, зачем спать! Караулю.

— С берега словно кто на помощь звал, слышал?

— Зря кричат, тоже караульщики! — возразил сторож. — Караулить надо знать. Будешь подшумливать, вор-то побоится. А сиди тише, ни шкни, он и придет. Тут ты его цап-царап! И бей вволю… А кричать — этак всю жись карауль, никого не пымашь.

Петр посмотрел в небо, произнес тихо:

— Такой ночью, поди, самые злодейства творятся.

— Не-е, — ответил сторож знаючи, — такой ночью ничего не быват. Вишь, как звезды дробятся? Злодей теперь дома сидит.

Он подумал и добавил:

— Я те скажу, когда чего, Петр Мироныч. Ступай, спи.

Петр вернулся в дом, прошел сенями в прихожую. Васька сопел безмятежно. В комнате Мирона Лукича стояла немота.

Петр тишком поднялся к себе наверх. Брат уже спал. Петр лег и укрылся с головой, чтобы согреться…

Мирон Лукич прислушивался к каждому звуку, как птица. Он различал вздохи половиц и дверей, когда ходил сын, слышал потрескиванье свечки, слышал еще что-то, происходившее за пределами внятных шопотов и шелестений — какой-то внутренний говорок безмолвных вещей. Он ухмылялся — вытянув худую шею, вытаращив глаза — ухмылялся от счастья, что слух его был по-птичьи тонок. Что, если бы сам он сделался птицей? Его давно не было бы в этой клетке, никакая стража не уберегла бы его, он посмеялся бы над своими соглядатаями, пожалуй, колоти тогда в колотушки, шастай дозорами из двери в дверь!

Надоел, опротивел, осточертел Мирону Лукичу весь дом, со всеми домочадцами, со всем добром, со всею рухлядью. Он гнал всех в три шеи, только бы не вертелись на глазах, не лезли бы с отчетами, не совались бы в его угол.

— Рыбник наказал узнать, — орал Васька, — не желаете ли, Мирон Лукич; нынче подлещиков?

— А мне хоть баклешек, хоть чехонь, — отворачивался Мирон Лукич, — пошел вон, дурак!

Он ничего не хотел знать. Он ждал своего дня, своего часа, и вот, наконец, последней секунды, которая, с мгновенья на мгновенье, должна была пробить. Он был готов. Дело стояло не за ним.

Он сидел, объятый безмолвием, сухой, напряженные, с растопыренными локтями, словно собравшись выпрыгнуть вон из кресла. Он слушал. Все другие чувства его только помогали слуху или совсем замерли. Если бы возникла у Мирона Лукича в эту минуту какая-нибудь боль, он не заметил бы ее. Рот его приоткрылся, капельки пота проступили над седыми бровями, пальцы изредка вздрагивали и осторожно перебегали с места на место.

И вот руки легли на шины высоких колес. Кресло двинулось. Ход был беззвучен, колеса — хорошо смазаны, пол устлан ковром. Медленно кресло подкатилось к окну. Десятый раз Мирон Лукич вынул из жилета часы.

Но он не успел открыть их.

В ставню тихо стукнули раз, другой.

Мирон Лукич быстро поднял голову. Взгляд его уставился на кончик железного болта, торчавший из щели в оконном косяке. Болт дрогнул и уполз в щель.

Мирон Лукич стремительно потушил свечку, нащупал на окне крючок, легонько выпихнул его из петли и потянул раму. Она подалась. С улицы, за ставнею, чуть слышно звякнул коленцем болт.

— Чш-ш! — прошипел Мирон Лукич.

Ставня бесшумно раскрылась. Какие-то руки — холодные, корявые — прикоснулись к его пальцам.

— Отодвиньтеся, — шепнули с улицы.

Потом Мирон Лукич почувствовал, как что-то огромное тяжело поднялось из темноты, взгромоздилось на подоконник и внезапно ухнуло в комнату, толкнув кресло.

— Чш-ш! Ти-ше! — в ужасе махнул руками Мирон Лукич.

Но в тот же миг чужая рука, скользнув по его плечу, пролезла между спиной и креслом, и в самое лицо Мирону Лукичу пахнуло шопотом:

— Цепляйтеся за шей! За шей меня беритя, крепше!

Мирон Лукич обнял волосатую, стриженую под горшок, голову и вдруг, с неожиданной легкостью, отделился от кресла.

— Пущайтя, пущайтя! — услышал он снова, и тотчас другие руки подхватили его за окном и окунули в ночной холод, как в воду.

Человек, держа Мирона Лукича в объятьях, осторожно бежал в темноте. Позади что-то стукнуло, собаки взялись лаять, из-за ворот выплеснулся старческий голосок:

— По-сма-триваю!



Мирон Лукич начал дрожать.

За углом, поодаль от дороги, на берегу стоял крытый возок. Человек подбежал к нему, усадил Мирона Лукича в кузов, точно ребенка в люльку, метнулся назад. Мирон Лукич расслышал торопливые шаги, как-будто настигала погоня, потом — тяжелое дыханье и шопот. Кто-то принялся впихивать в возок кресло Мирона Лукича, оно не умещалось, колесо придавило Мирону Лукичу ноги.

— Потерпите, — услышал он.

— Денисенко? — спросил Мирон Лукич.

— Я самый.

Мирон Лукич прошептал:

— А где она?

— Чего?

— А она готова? Готова? — сквозь дрожь бормотал он.

— Держитесь — ка! — сказал Денисенко, взбираясь на козла.

Лошади взяли. Люди, суетившиеся вокруг, канули в темень. Возок пронесся берегом — через рытвинки, намытые родниками, по затянутой тиной гальке — на Казанский взвоз, к оврагу, во двор Денисенки.

Там наскоро распрягли, сунули кресло в каретник, Мирона Лукича внесли в горницу, огни погасили.

Ямской двор проводил обычную ночь — ни чего не случилось: кони посапывали на конюшнях, фонарь коптил на столбе посереди двора, рыжей воронкой подымалась над огнем сальная гарь, ямщики спали вповалку, где попало — в тарантасах, под дворовыми навесами, на сеновале.

Мирона Лукича усадили в угол, завалив армяками, тулупами, полушубками. Денисенко отсуетился, залез на печь.

В тишине Мирон Лукич разворошил армяки, спросил вполголоса:

— Денисенко? А она где теперь?

— Пождем, — сказал хозяин.

Но ждать пришлось недолго. Звякнуло кольцо в калитке, ворота загудели, поднялся крик.

— Заройся глубже, — шепнул Денисенко.

В сенях что-то повалилось на пол, с треском, наотмашь распахнулась дверь, Павел и Петр Гуляевы, с фонарями в руках, ворвались в горницу.

— Денисенко, хромой дьявол! — вопил Петр, — куда девал отца? Слезай с печи, воровская кровь!

Павел ухватил Денисенку за ногу.

— Убью, цыганская душа, — кричал Петр.

Денисенко сорвался с печи, припал на лавку.

— С нами крестная сила, господи, царица небесная, пресвятая, пречистая мати-дева, мыкола милостивый, угодники, мученики, господи сил, преславный, преблагий…

— Убью, чор-рт! Куда запрятал старика? Говори!

Петр размахивал фонарем перед носом Денисенки. Денисенко трясся, лопотал: