Старики — страница 2 из 5

За порогом его встретили хаос, лунные искры на хрустящих под ногами осколках стекла, исковерканные оконные рамы, опрокинутая мебель, груда книг и сорванных со стен картин и платьев, загораживающих проход.

Владимир Петрович не пытался разобраться в этом хаосе. Он стоял в морозном лунном свете, запахнувшись в осеннее пальто, которое было на нем еще до взрыва, так как квартира едва отапливалась. Он глядел перед собою без жалости к погибшим вещам, но со все более возраставшим негодованием. Это была комната его жены. Здесь ом отдыхал от работы, здесь собрано было все, что привозили они из своих далеких экскурсий.

Теперь тут лежали только одни жалкие, никому не нужные обломки. И, негодуя, профессор прошел в спальню, ощупью, привычным движением руки нашел висящий на стене рюкзак и, не оглядываясь, вернулся в кабинет. Там все еще мирно горела лампа под зеленым абажуром, освещая написанные мелким почерком листки рукописи.

Владимир Петрович, сурово хмурясь, сжав губы, собрал листки, прихлопнул их ладонью и засунул в рюкзак. Движения его были спокойны и уверенны, как у человека, твердо на что-то решившегося. Но Баженов знал только, что он отсюда уходит. Куда? Он себя не спрашивал. Он не забыл сменить осеннее пальто на шубу, надеть шапку и галоши. Он спускался по лестнице медленно, но неуклонно, крепко ставя ноги на ступени, засыпанные осколками. Его останавливали переполошившиеся, не устававшие обсуждать событие жильцы:

— А как у вас, Владимир Петрович? Ведь вы на самом верху! Вас не контузило? А окна разбиты? У нас все, все окна. Это ужас! Домком обещал фанерой… Но как же эту ночь? Вы подумайте… Фугаска разорвалась посредине улицы, и все дома…

— Не фугаска, а осколочная бомба…

— Все равно… по всему переулку выбило окна, говорят, есть жертвы, в доме напротив сорвало крышу…

Владимир Петрович отвечал односложно, жильцы решили, что старик подавлен происшествием, предлагали свои услуги.

— Советуем вам переночевать в убежище — там тепло, можно перенести диван, мы вам поможем…

— Нет, нет, благодарю вас…

Переулок был залит лунным светом, в безоблачном далеком небе гудели наши «ястребки», тревога миновала, народ толпился у неглубокой воронки, разворотившей мостовую. Дома зияли выбитыми стеклами, казались вымершими, стены точно поражены были оспой.

Владимир Петрович шел привычным бодрым шагом, знакомой дорогой. Он ни о чем не думал, испытывал особенную легкость, какая приходит с окончанием долгого тяжелого труда и в предвидении нового, всегда более тяжкого и значительного. Если бы в те минуты короткого своего пути он задумался над ожидающими его бытовыми неудобствами, он бы им только порадовался. Он был в том состоянии отрешения от привычного уклада, всегда радостно-волнующем, какое овладевает человеком, вступающим в новую полосу жизни, переезжающим навсегда в далекие края или призванным на фронт, отдавшим себя целиком велению долга.

В эту декабрьскую ночь профессор Владимир Петрович Баженов перешел «на казарменное положение». Война заглянула ему в глаза. Из вполне осознанной, глубоко продуманной отвлеченности она стала действительностью. Наводить привычный порядок в своей квартире, заново обживать ее казалось ненужным и даже физически неприятным. Но Владимир Петрович не был бездушным существом. Ученый, историк, он привык отдавать себе во всем отчет, анализировать, взвешивать, расценивать людские поступки, находить им объяснение и предвидеть их последствия. И теперь, шагая и сурово глядя вперед, он решал самый важный для себя вопрос — не то, где он ляжет отдохнуть в эту ночь и не простудился ли он на ледяном ветре, и не о том, что, в сущности, он остался почти голым, так как, кроме двух пар белья, лежащих у него в рюкзаке за плечами, все носильное платье разорвано в клочья, выброшено из шкапа и валяется с осколками стекла на полу… Он решал и тотчас же решил твердо, что первое побуждение остаться в Москве — правильное, что рюкзак он взял вовремя, что ноги его ведут по верному пути — в университет.

Там он примостился жить и работать, ничем не связанный и всегда готовый, готовый к тому, что предпишет ему война.

Владимир Петрович взглянул на часы. Было уже за полночь, хождение по улицам запрещено, но после тревоги в его распоряжении было двадцать минут. Не пройдет и десяти, как он будет на месте…

У ворот его встретил Афанасий Анисимович. Один из давних университетских сторожей, он исполнял теперь обязанности коменданта здания и начальника противопожарной команды.

Они обрадовались друг другу, как два закадычных приятеля, хотя до этого, ежедневно встречаясь, ограничивались только коротким приветствием да несколькими деловыми словами.

— Я к вам, Анисимович, — крепко сжимая обеими руками руку сторожа, говорил профессор, — устройте меня в каком-нибудь кабинете, останусь жить… Дома у меня фугаска учинила форменное безобразие!

— Ах ты, боже мой! Как же так, разве ж это можно? — засуетился Афанасий Анисимович, глядя на нежданного гостя любовным взглядом: — Как же ж можно вас пустить в кабинет? Здание у нас стоит в резервации, отапливаются только жилые помещения, а вы, милости прошу… ко мне! Согреетесь, потолкуем, обсудим специально по форме, найдем подходящее решение…

Он провел Владимира Петровича к себе в подвальное помещение. Там, за толщенными, столетними стенами, была жарко натоплена кафельная печь, мирно горела над столом лампа, стояли старинные ампирные кресла, пахло березовым дымком и только что смолотым кофе.

— Вот моя комната в полное ваше распоряжение, я одинокий, — говорил Афанасий Анисимович, быстро и споро доставая из комода чистое полотенце, убирая со стола кофейную мельницу, наливая в электрический чайник воду. — Вы, Владимир Петрович, разденьтесь, помойтесь, а я сбегаю сдам дежурство, пока чайник закипит, вместе кофейку попьем, нынче целых две пачки достал, только что обжарил и смолол, очень люблю этот напиток, ленинградская привычка…

Баженов с успокоенной улыбкой, ничуть не удивленный радушию человека, в сущности ему мало знакомого, повесил рюкзак на вешалку, снял шубу, огладил ладонью бороду и плотно сел в кресло.

Через полчаса, глухой ночью, профессор и сторож сидели за столом друг против друга, пили горячий, крепкий кофе, прикусывали сахар и вели душевный разговор, забыв о времени и усталости.

В те суровые дни люди безошибочно распознавали близкого человека и вплотную подходили друг к другу.

— Я, видите ли, всех этих громких слов не люблю, Афанасий Анисимович, — говорил Владимир Петрович, широко взмахивая широкой кистью левой руки и осторожно придерживая правой рукой стакан с кофе. — И должен вам сознаться, несмотря на свой крупный рост и сильную корпуленцию, никогда никаких физических аргументаций, а попросту драки, не уважал, а потому как-то так всю свою жизнь повел, что далек был от военных дел и в своем кругу обычно все недоразумения оканчивал мирным путем… Вообще улыбку на человеческом лице я ценю всего дороже, и вот, простите, ваше лицо мне потому так и привлекательно… Очень уж у вас, Анисимович, улыбка хорошая.

Баженов откинулся всем корпусом на спинку стула и, прищуривая голубые глаза, ласково оглядел своего хозяина.

— Ну, что вы это! — запротестовал Афанасий Анисимович и невольно заулыбался, но отнюдь не польщенно и заискивающе, а скорее с сочувственной снисходительностью, как улыбаются милой детской шалости. — Я, Владимир Петрович, напротив, человек суровый, суровую то есть прошел школу, и повоевать мне пришлось и в японскую, и в империалистическую, и в гражданскую войну, только теперь в полных инвалидах благодаря контузии…

— Нет! Нет! Это неважно! — замахал на него левой рукой Баженов. — И вы меня прекрасно понимаете! В том-то и штука, я хочу сказать, что мерзавца ударить одно удовольствие! И всего лучше ударит тот, у кого такая вот улыбка добрая, как у вас! Именно так!

Он прихлопнул ладонью по столу.

— Но когда вы будете бить человека за дело, вы никаких громких слов говорить не станете и оправдываться не будете, это побуждение вашего сердца. Так вот, в такие времена, как сейчас, самое главное, по-моему, отдаться велению сердца!..

Владимир Петрович встал из-за стола и со стаканом в руке прошелся по комнате. Афанасий Анисимович следил за ним сочувствующим взглядом.

— Я очень люблю свою жену, Афанасий Анисимович, — после короткого молчания произнес Баженов и остановился перед своим собеседником. — Об этом как-то до сих пор никому не приходилось говорить, и вы мне простите…

Честно сказать, у меня в жизни было только два поглощающих меня чувства — любовь к жене и к моей работе.

Баженов оборвал, точно пытаясь представить себе, как это было хорошо, но тотчас же заговорил снова:

— И скажу вам, так же, как я не думал об этой своей любви, а просто жил этим чувством, так точно я не думал о том, что мне необходима Москва, этот университет, мои слушатели студенты, наконец, русский язык для выражения моих мыслей, а просто обитал в Москве, общался с молодежью и всего лучше изъяснялся с людьми по-русски… Вам понятна моя мысль?

— Очень даже понятна, — готовно отозвался Афанасий Анисимович.

— И мне в голову не приходила бредовая мысль, что кто-нибудь может меня разлучить с женой, выселить из Москвы, лишить меня моих учеников, запретить мне говорить по-русски! Именно не приходило в голову!

Профессор с каким-то недоумением растопырил пальцы левой руки, глянул на них, потом на стакан, зажатый в правой ладони, торопливо глотнул кофе и поставил стакан на стол.

— И вот, когда, началась война… Вы знаете, я историк, я кое в чем разбираюсь, кое-что умею предвидеть, и война с Германией, великая схватка с фашизмом не явилась для меня неожиданностью. Самое существо фашизма мне тоже достаточно известно. Наконец, гитлеровские дела сами говорили за себя… Одним словом, логикой вещей я был подготовлен ко всему…

Владимир Петрович снова взмахнул рукой, растопырив пальцы:

— Я даже записался в ополченцы… На комиссии оказалось, что сердце у меня с каким-то выдыхом! И меня прогнали.