«Писателей обычно судят по их творчеству, но жизнь Хемингуэя с такой угрожающей силой врывается в его творчество, что критики никак не могут сойтись в своих мнениях… Они неправильно понимают взаимоотношения между задачей писателя и его жизнью. Они считают жизнь и творчество различными и даже противоречащими вещами. Критик осуждающий полагает, что жизнь Хемингуэя была предательством по отношению к его обязанностям – вы не должны часами сражаться с марлином и смотреть, как убивают 1500 быков, если вы серьезно относитесь к своему писательскому мастерству. Восторженный критик думает об обязанностях как о побочных явлениях по отношению к жизни – вы застрелили гризли, а потом вы напишете об этом. Никто из них не понимает простого факта, что творчество – настоящее творчество – не является простым производным от отдельного изолированного опыта и не является изолированным созданием изолированного человека».
Хемингуэй был убежден, что жить надо именно так, как он жил. Думается, что если бы ему представилась возможность прожить заново, он не отказался бы снова посмотреть полторы тысячи боев человека и быка, потому что он понимал корриду как справедливость борьбы, равенство возможностей матадора и животных, где шпага уравновешивает рога, но острое фехтовальное оружие нельзя пускать в ход, пока быку не предоставлено право, время и возможность продемонстрировать, способен ли он, бык, оказаться выше человека в этой борьбе.
Советский литературовед Э. Соловьев в философском этюде «Цвет трагедии» убедительно, на наш взгляд, показал и логично доказал, почему коррида прельщала такого экспансивного, не любящего сдерживать свои чувства человека, как Хемингуэй:
«На грани смерти матадор демонстрирует полноту власти над жизнью, над страхом, над телом. На арене корриды он дан в постоянном сопоставлении с животным, в единоборстве с ним. Здесь он доказывает, что является высшим из созданий, недосягаемым во всем: в своей проницательности, интуиции, сообразительности, в своих эмоциях и рефлексах. Он ощущает себя принадлежащим природе вместе с быком, но высшим в этом единстве и потому способным одержать верх… Коррида открывает непреложность трагического мужества, ясность и красоту борьбы, безусловное совершенство человеческого существа перед лицом смерти». Делается все, «чтобы борьба нигде не перешла в нелепость убийства».
Хемингуэй был удивительно жизнелюбивым и жизнедейственным человеком. Еще в тридцатые годы он пришел к выводу, что жить в действии для него «много легче, чем писать». «У меня для этого больше данных, чем для работы за столом», – говорил он без всякого кокетства.
Притягательная сила личности Хемингуэя и его книг, видимо, еще и в том, что он и его герои живут, как все люди, и в то же время, как-то по-особому. Они стремятся везде быть первыми. Если выходить на ринг, то только затем, чтобы побеждать. Если мчаться с гор на лыжах, то уж обязательно красиво, быстро и технически идеально. Если ловить рыбу, то самую крупную. Если мчаться за антилопой, то только за самой стремительной с поразительными рогами. Если охотиться на льва, то на самого храброго, и не стрелять в него из машины, а выходить на поединок на плато и быть в равных условиях с царем зверей. Вот эти честность и мужество самого писателя и любимых его героев и подкупают читателей.
Хемингуэй был человеком мужественным. Но мужество не пришло к нему само, по мановению волшебной палочки, он сам сформировал свой характер. Еще в детстве, когда не испугался ударов О Хирна, пытавшегося отвадить его от бокса, Хемингуэй ужа проявил свое «я»: ни три перелома носа, ни травма левого глаза – не закрыли для него дорогу на ринг. У Хемингуэя – в его литературных произведениях, письмах, репортажах и интервью – часто встречается слово «страх». И оно не кажется анахронизмом в речи мужественных людей, потому что на примере своей многотрудной жизни писатель постиг, что мужество – это постоянное преодоление страха. Хемингуэй проявил себя мужественным человеком и 8 июля 1918 года, когда, спасая раненого итальянского снайпера, попал под обстрел фугасами, шрапнелью и газовыми бомбами, но продолжал ползти, неся на спине итальянца» продолжал ползти с прострелянными коленями и пробитой ступней, продолжал ползти, начиненный 227 осколками (некоторые из них остались в его теле на всю жизнь). Позднее он скажет об этом ранении и трех месяцах, проведенных в госпиталях: «Меня подстрелили, меня искалечили, и я ушел подранком…»
Он всю жизнь помнил о первых ранениях:
– Когда-то в Турине я чуть не женился. Он была медсестрой Красного Креста. Я лежал в госпитале. Из-за ноги. Помню, как в постели у стенки я хранил банку, полную металлических осколков, которые вытащили из моей ноги, и многие ко мне подходили и брали по кусочку в качестве сувениров или талисманов. Здесь в те годы был отличный ипподром, и я всегда узнавал, кто победит в забегах, от одного жокея и некоего мистера Зигеля из Чикаго. Мне разрешали ходить на бега – я уже был тогда амбулаторным больным, но никогда не оставался до конца пятого забега.
Правда ли, что из моей ноги вытащили двести стальных осколков?
Неправда! Их было двести двадцать семь. Из правой ноги. Это точная цифра. Подстрелили из австрийского миномета. Они наполняли мины чертовой смесью всего металлического, что есть в этой жизни, – гвоздями, болтами, спицами, винтами и прочей дрянью, и все это попадает в тебя. У двоих итальянцев, которые были со мной, оторвало ноги. Мне повезло: коленная чашечка спустилась по голени, в ногу попал почти весь металл, но чашечка все же не оторвалась. Мне говорили, что меня подстрелили потом еще и из автомата, как раз тогда чашечка и сместилась, но я все-таки думаю, виновата эта чертова мина.
Как же я мог в таком тяжелом состоянии тащить на себе этого итальянца? Даже не знаю. Как подумаю о своей ноге, так просто не верю, что я это сделал. Я был в шоке, но, когда мне рассказали, что со мной происходило, мне показалось, что я все сам вспомнил. Как я воевал с врачами, чтобы они не отрезали мне ногу! Потом меня наградили орденом «Croce al Merito di Guerra» и три раза отметили за храбрость в списках, а также вручили «Medaglia d’Argent о al Valore militare»[2] – я положил все в ту же банку с металлическими осколками, вынутыми из моей ноги.
Физических травм на долю Хемингуэя выпало предостаточно. Ночью ноября 1930 года, возвращаясь с охоты на лося в штате Вайоминг, Хемингуэй был ослеплен фарами встречного грузовика, не удержал руль на шоссе, покрытом льдом, перевернулся в кювет. Машина придавила правую руку. Когда автомобиль подняли, то рука повисла, как плеть. Но Хемингуэй сумел «одной левой» довести автомобиль, вытерпев ужасную боль на сорока милях. Рентген показал, что рука была сломана в нескольких местах. Десять раз врачи пытались правильно соединить кости, лишь на одиннадцатый им это удалось… В «Зеленых холмах Африки», вспоминая об аварии в Вайоминге, Хемингуэй напишет:
«Открытый перелом между плечом и локтем, кисть вывернута, бицепсы пропороты насквозь, и обрывки мяса гниют, пухнут, лопаются и, наконец, истекают гноем. Один на один с болью, пятую неделю без сна, я вдруг подумал однажды ночью: каково же бывает лосю, когда попадаешь ему в лопатку и он уходит подранком; и в ту ночь я испытал все за него – все, начиная с удара пули и до самого конца, и, будучи в легком бреду, я подумал, что, может, так воздается по заслугам всем охотникам. Потом, выздоровев, я решил: если это было возмездие, то я претерпел его и, по крайней мере, отныне отдаю себе отчет в том, что делаю».
В апреле 1935 года он вышел в первый рейс на своем катере «Пилар» к острову Бимини. Поймав на крючок акулу, Эрнест подтянул ее к борту и собрался убить из пистолета, но катер качнуло – и пуля… попала ему в ногу. Пришлось возвращаться в Ки-Уэст. «Бог с ней, ногой, жаль вот рыбалка сорвалась», – он пытался улыбаться друзьям, которые обрабатывали его огнестрельную рану…
25 мая 1944 года во время второй мировой войны машина, в которой ехал «антивоенный военный корреспондент» Эрнест Хемингуэй, на темной лондонской улице врезалась в цистерну. Хемингуэй пробил голову, ударившись о ветровое стекло… Случайность? Да, конечно. Но сколько их, непредвиденных, выпало ему одному. «Я всегда ждал, что меня что-нибудь убьет, не одно, так другое, и теперь, честное слово, уже не сетовал на это», – так мог говорить только хладнокровный, сильный и мужественный мужчина. Лишь семь дней пролежал он в госпитале Святого Георга в Гайд-парке. Он скрыл от врачей душераздирающие головные боли – и добился, чтобы его выписали из больницы. Невзирая на запрещения врачей, 2 июня он вылетел на юг Англии, где сосредоточились для высадки на материк союзные войска. Журналист Хемингуэй не мог допустить мысли, что это долгожданное событие состоится без него.
Во время боевых операций в Нормандии Хемингуэй не отсиживался в отелях, дожидаясь военных сводок, чтобы по ним писать репортажи, а искал материал на передовой. В деревне Виллебадоне он раздобыл немецкий мотоцикл с коляской и на нем прорывался глубоко в тыл фашистов. Однажды он напоролся на вражеских артиллеристов и едва успел выскочить в кювет. Гитлеровцы превратили мотоцикл в груду металла, а Хемингуэй два часа лежал, слыша разговор немецких солдат. Испытывал ли он чувство страха в те часы? По его признанию, он старался развеселить самого себя и вспоминал, как французские партизаны удивлялись, что он, седой, весь израненный, не смог дослужиться до звания полковника в американской армии. Эрнест отвечал им задиристо: «Друзья мои, я не мог получить более высокого чина, потому что обучен грамоте…» Шутки шутками, а до смерти было четыре шага…
– Мне всегда казалось, что в пребывании на больничной койке есть что-то романтическое, – говаривал позднее Хемингуэй. – Однажды, после тяжелой автомобильной аварии, я лежал в больнице в Лондоне. И вот когда я пришел в себя после эфира, первым, кого я увидел, была медсестра, стоящая у моей постели. Это была совершенно ничем не примечательная пожилая женщина, похожая на старую деву, но я был так рад вернуться в мир живых, что схватил ее руку и поцеловал у локтя.