Из пикадоров один был седой, худощавый, с ястребиным лицом, тщедушный на вид, хотя руки и ноги у него были как из железа; он всегда носил охотничьи сапоги и брюки навыпуск, слишком много пил по вечерам и влюбленно глядел на всех женщин в пансионе. Другой был рослый детина, смуглый, красивый, с черными, как у индейца, волосами и огромными ручищами. Оба были отличные пикадоры, хотя о первом ходили слухи, что пьянство и разврат сильно вредят его искусству, а про второго говорили, что из-за своего упрямства и сварливости он ни с кем из матадоров не может проработать больше одного сезона.
Бандерильеро был уже немолод, с проседью, невысокого роста, увертливый, как кошка, несмотря на свои годы, и когда он сидел за столом с газетой, то походил на дельца среднего достатка. Ноги у него еще были крепки, и можно было предполагать, что, когда они утратят силу, у него хватит смекалки и опыта, чтобы еще надолго удержаться на работе. Разница только в том, что, утратив быстроту движений, он постоянно будет испытывать страх, тогда как сейчас он всегда был спокоен и уверен и на арене и вне ее.
В тот вечер все уже кончили ужинать, и в столовой оставались только пикадор с ястребиным лицом, который слишком много пил, бродячий ярмарочный торговец с родимым пятном во всю щеку, который тоже слишком много пил, и два священника из Галисии, которые сидели за угловым столом и пили если не слишком много, то, во всяком случае, достаточно. В то время в «Луарке» за вино особой платы не брали, это входило в стоимость пансиона, и официанты только что подали по новой бутылке вальдепеньяс сначала торговцу, потом пикадору и, наконец, священникам.
Все три официанта стояли у дверей. В «Луарке» было заведено, что официант мог уйти, только когда освобождались все его столы, но в этот вечер тот, за чьим столиком сидели священники, торопился на собрание анархо-синдикалистов, и Пако пообещал его заменить.
Наверху матадор, который был болен, лежал ничком на постели, один в своей комнате. Матадор, который вышел из моды, сидел у окна и смотрел на улицу, собираясь отправиться в кафе. Матадор, который стал трусом, зазвал к себе в комнату старшую сестру Пако и чего-то от нее добивался, а она, смеясь, отмахивалась от него. Он говорил:
– Да ну же, не будь такой дикаркой.
– Не хочу, – говорила сестра. – С какой стати?
– Просто из любезности.
– Вы хорошо поужинали, а теперь сладкого захотели?
– Один разочек. Тебя от этого не убудет.
– Не приставайте. Говорят вам, не приставайте.
– Ведь это же такие пустяки.
– Говорят вам, не приставайте.
Внизу, в столовой, самый высокий официант, тот, что опаздывал на собрание, сказал:
– Вы только посмотрите, как они лакают вино, эти черные свиньи.
– Что за выражения, – сказал второй официант. – Они вполне приличные гости. Они пьют не так уж много.
– Самые правильные выражения, – сказал высокий. – Два бича Испании: быки и священники.
– Но не каждый же бык и не каждый священник, – сказал второй официант.
– Именно каждый, – сказал высокий официант. – Только борясь против каждого в отдельности, можно побороть весь класс. Нужно уничтожить всех быков и всех священников. Всех до одного перебить. Тогда мы от них избавимся.
– Прибереги это для собрания, – сказал второй официант.
– Мадридская дикость, – сказал высокий официант. – Уже половина двенадцатого, а они еще торчат за столом.
– Они только в десять сели, – сказал второй официант. – Ты же знаешь, блюд много. Вино это дешевое, и они заплатили за него. Это не крепкое вино.
– С такими дураками, как ты, где тут думать о рабочей солидарности, – сказал высокий официант.
– Слушай, – сказал второй официант, которому было лет под пятьдесят. – Я работал всю свою жизнь. Весь остаток жизни я тоже должен работать. Я на работу не жалуюсь. Работать – это в порядке вещей.
– Да, но не иметь работы – это смерть.
– Я всегда работал, – сказал пожилой официант. – Ступай на собрание. Можешь не дожидаться.
– Ты хороший товарищ, – сказал высокиий официант. – Но у тебя нет никакой идеологии.
– Mejor si me falta eso que el otro, – сказал пожилой официант (в том смысле, что лучше не иметь идеологии, чем не иметь работы). – Ступай на свое собрание.
Пако ничего не говорил. Он еще не разбирался в политике, но у него всегда захватывало дух, когда высокий официант говорил про то, что нужно перебить всех священников и всех жандармов. Высокий официант олицетворял для него революцию, а революция тоже была романтична. Сам он хотел бы быть добрым католиком, революционером, иметь хорошее постоянное место, такое, как сейчас, и в то же время быть тореро.
– Иди на собрание, Игнасио, – сказал он. – Я возьму твой стол.
– Мы вдвоем возьмем его, – сказал пожилой официант.
– Да тут и одному делать нечего, – сказал Пако. – Иди на собрание.
– Pues me voy[13], – сказал высокий официант. – Спасибо вам.
Между тем наверху сестра Пако ловко вывернулась из объятий матадора, как борец из обхвата противника, и сердито говорила:
– Уж эти мне голодные. Горе-матадор. От страха едва на ногах стоит. Поберегли бы свою прыть для арены.
– Ты говоришь, как самая настоящая шлюха.
– Что ж, и шлюха – человек, да только я не шлюха.
– Ну, так будешь шлюхой.
– Только не по вашей милости.
– Оставь меня в покое, – сказал матадор; оскорбленный и отвергнутый, он чувствовал, как позорная трусость снова овладевает им.
– В покое? А я, кажется, вас и не беспокоила, – сказала сестра. – Вот только приготовлю вам постель. Мне за это деньги платят.
– Оставь меня в покое, – сказал матадор, и его широкое красивое лицо исказилось гримасой, как будто он собирался заплакать. – Шлюха. Дрянная шлюшонка.
– Мой матадор, – сказала она, закрывая за собой дверь. – Мой славный матадор.
Матадор сидел на постели. На его лице все еще была гримаса, которую во время боя он превращал в застывшую улыбку, пугая ею зрителей передних рядов, понимавших, что происходит перед ними.
– Еще и это, – повторял он вслух. – Еще и это! И это!
Он помнил то время, когда был еще в форме, и это было всего три года назад. Он помнил тяжесть расшитой куртки в тот знойный майский день, когда его голос еще звучал одинаково на арене и в кафе, и как он направил острие клинка в покрытое пылью место между лопатками, щетинистый черный бугор мышц за широко разведенными, могучими, расщепленными на концах рогами, которые опустились, когда он приготовился убить, и как шпага вошла, легко, словно в ком застывшего масла, а он стоял, нажимая ладонью головку эфеса, левая рука наперекрест, левое плечо вперед, тяжесть тела на левой ноге, – и вдруг нога перестала чувствовать тяжесть тела. Вся тяжесть была теперь внизу живота, и когда бык поднял голову, одного рога не было видно, рог был весь в нем, и он два раза качнулся в воздухе, прежде чем его сняли. И теперь, когда он готовится убить, а это бывает редко, он не может смотреть на рога, и где какой-то шлюхе понять, что он испытывает, выходя на бой? А много ли пришлось испытать тем, что смеются над ним? Все они – шлюхи, и черт с ними.
Внизу, в столовой, пикадор сидел и смотрел на священников. Если в комнате бывали женщины, он разглядывал женщин. Если женщин не было, он с любопытством разглядывал какого-нибудь иностранца, un ingles, но, так как сейчас не было ни женщин, ни англичан, он разглядывал весело и дерзко двух священников за угловым столом. Между тем торговец с родимым пятном на щеке встал, сложил свою салфетку и вышел, оставив на столе наполовину недопитую бутылку. Если б его счет в «Луарке» был оплачен, он выпил бы все вино.
Священники не смотрели на пикадора. Один из них говорил:
– Вот уже десять дней, как я здесь, и целые дни я просиживаю в передней, а он меня не принимает.
– Что же делать?
– Ничего. Что можно сделать? Против власти не пойдешь.
– Я уже две недели здесь, и тоже ничего.
– Все дело в том, что мы из захолустья. Вот выйдут все деньги, и придется ехать назад.
– В свое захолустье. Мадриду нет дела до Галисии. Провинция бедная, глухая.
– Можно вполне понять поступок брата Базилио.
– И все-таки я как-то не очень доверяю Базилио Альваресу.
– В Мадриде многое научишься понимать: Мадрид – погибель Испании.
– Хоть бы уж принял и отказал.
– Нет. Раньше нужно вымотать человека, извести ожиданием.
– Ну что ж, посмотрим. Я умею ждать не хуже других.
В эту минуту пикадор поднялся с места, подошел к столу священников и остановился – седой, похожий на ястреба, разглядывая их и улыбаясь.
– Torero, – сказал один священник другому.
– И хороший torero, – сказал пикадор и вышел из столовой – тонкий в талии, кривоногий, в серой куртке, узких брюках навыпуск и сапогах скотовода, каблуки которых пощелкивали, когда он шел к выходу, ступая вполне твердо и улыбаясь самому себе. Его жизнь была замкнута в узком, тесном мирке профессиональных достижений, ночных пьяных подвигов и неумеренного хвастовства. В вестибюле он закурил сигару и, сдвинув шляпу на одно ухо, отправился в кафе.
Священники вышли тотчас же за пикадором, смущенно заторопившись, когда заметили, что они позже всех задержались за столом и в комнате никого не осталось. Пако и пожилой официант убрали со столов и вынесли на кухню бутылки.
На кухне сидел Энрике, парень, который мыл посуду. Он был тремя годами старше Пако и уже озлоблен и циничен.
– На, выпей, – сказал ему пожилой официант, налил стакан вальдепеньяс и подал ему.
– Можно. – Энрике взял стакан.
– А ты, Пако? – спросил пожилой официант.
– Спасибо, – сказал Пако.
Все трое выпили.
– Ну, я ухожу, – сказал пожилой официант.
– Спокойной ночи, – ответили они ему.
Он вышел, и они остались одни. Пако взял салфетку, которой утирал губы один из священников, и, выпрямившись, сдвинув пятки, опустил салфетку вниз и потом провел ею по воздуху, следуя головой за движением руки в неторопливой, размеренной веронике. Он повернулся и, чуть выставив вперед ногу, сделал второй взмах, затем шагнул вперед, заставляя отступить воображаемого быка, и сделал третий взмах, неторопливый, безукоризненно ритмичный и плавный, потом, собрав салфетку, прижал ее к боку и, сделав полуверонику, увернулся от быка.