Энрике следил за его движениями критическим и насмешливым взглядом.
– Ну, как бык? – спросил он.
– Бык очень храбрый, – сказал Пако. – Смотри.
Став в позу, стройный и прямой, он сделал еще четыре безукоризненных взмаха, легких, закругленных и изящных.
– А бык что? – спросил Энрике, стоя у водопроводной раковины в фартуке, со стаканом вина в руке.
– Еще хоть куда, – сказал Пако.
– Не глядел бы я на тебя, – сказал Энрике.
– А что?
– Смотри! – Энрике сбросил фартук и, дразня воображаемого быка, исполнил четыре безукоризненных, томно-плавных вероники и закончил реболерой, описав фартуком четкий полукруг под самой мордой быка, перед тем как отойти от него.
– Видал? – сказал он. – А я посуду мою.
– Почему же?
– Страх, – сказал Эярике. – Miedo. Такой же страх и ты бы почувствовал на арене, перед быком.
– Нет, – сказал Пако. – Я бы не боялся.
– Leche! – сказал Энрике. – Все боятся. Только матадоры умеют подавлять свой страх, и он не мешает им работать с быком. Я раз участвовал в любительском бое быков, и мне было так страшно, что я не выдержал и убежал. Все очень смеялись. И ты бы тоже боялся. Если бы не этот страх, в Испании каждый чистильщик сапог был бы матадором. Ты бы еще больше меня струсил – ведь ты деревенский.
– Нет, – сказал Пако. Он столько раз проделывал все это в своем воображении. Столько раз он видел рога, видел влажную бычью морду, и как дрогнет ухо, и потом голова пригнется книзу, и бык кинется, стуча копытами, и разгоряченная туша промчится мимо него, когда он взмахнет плащом, и снова кинется, когда он взмахнет еще раз, потом еще, и еще, и еще, и закружит быка на месте своей знаменитой полувероникой, и, покачивая бедрами, отойдет прочь, выставляя напоказ черные волоски, застрявшие в золотом шитье куртки, а бык будет стоять как вкопанный перед аплодирующей толпой. Нет, он бы не боялся. Другие – может быть. Но он – нет. Он знал, что не боялся бы. А если бы он и почувствовал когда-нибудь страх, он знал, что сумел бы проделать все, что нужно. Он был уверен в себе.
– Я бы не боялся, – сказал он.
Энрике повторил ругательство. Потом он сказал:
– А давай попробуем.
– Как?
– Смотри, – сказал Энрике. – Ты думаешь о быке, но ты не думаешь о рогах. У быка сила знаешь какая, – его рог режет, как нож, колет, как штык, и глушит, как дубина. Смотри. – Он выдвинул ящик и достал два больших кухонных ножа. – Я их привяжу к ножкам стула. Я буду за быка и стул буду держать над головой. Ножи – это рога. Вот если ты так проделаешь все свои приемы, это уж будет всерьез.
– Дай мне твой фартук, – сказал Пако. – Мы это сделаем в столовой.
– Нет, – сказал Энрнке, вдруг забыв сбою злость. – Не надо, Пако.
– Давай, – сказал Пако. – Я не боюсь.
– Будешь бояться, когда увидишь перед собой ножи.
– Посмотрим, – сказал Пако. – Давай фартук.
В то время, когда Энрике, взяв два тяжелых, отточенных, как бритва, кухонных ножа, накрепко привязывал их к ножкам стула грязными салфетками, до половины прихватывая нож, туго прикручивая и потом завязывая узлом, обе горничные, сестры Пако, торопились в кино смотреть «Анну Кристи» с Гретой Гарбо. Один из двух священников сидел на постели в нижнем белье и читал свой требник, а другой надел уже ночную сорочку и бормотал молитвы, перебирая четки. Все тореро, за исключением того, который был болен, уже совершили свой вечерний выход в кафе «Форнос». Высокий смуглый пикадор играл на бильярде. Маленький неразговорчивый матадор пил кофе с молоком за столиком, вокруг которого теснились пожилой бандерильеро и еще несколько настоящих профессионалов.
Подвыпивший седой пикадор сидел за рюмкой коньяку и с удовольствием поглядывал на соседний стол, где матадор, который утратил мужество, сидел с другим матадором, который сменил шпагу на бандерильи, и с двумя довольно потрепанного вида проститутками. Торговец остановился на углу и беседовал с приятелями. Высокий официант сидел на собрании анархо-синдикалистов и ждал случая выступить. Пожилой официант расположился на террасе кафе «Альварес» и потягивал пиво. Хозяйка «Луарки» уже заснула, лежа на спине, большая, толстая, честная, опрятная, добродушная, очень набожная, все еще не переставшая оплакивать и каждый день поминать в своих молитвах мужа, который умер двадцать лет назад. Один в своей комнате, матадор, который был болен, ничком лежал на постели, зажимая рот носовым платком.
А в пустой столовой Энрике затянул последний узел на салфетках, которыми ножи были привязаны к ножкам стула, и поднял стул. Он повернул его ножками вперед и держал над головой так, что ножи торчали по обе стороны его лица.
– А тяжело, – сказал он. – Смотри, Пако. Это очень опасно. Лучше не надо. – Он весь вспотел.
Пако встал к нему лицом и во всю ширину расправил фартук, захватив по складке каждой рукой, большие пальцы вверх, указательные вниз, во всю ширину, чтобы привлечь внимание быка.
– Кидайся прямо вперед, – сказал он. – А потом поворачивай, как бык. Кидайся столько раз, сколько захочешь.
– А как ты узнаешь, когда делать последний взмах? – спросил Энрике. – Лучше всего делай три полных и одну полуверонику.
– Ладно, – сказал Пако. – Только ты иди прямо вперед. Ю-у, torito. Иди, бычок, иди!
Низко пригнув голову, Энрике разбежался прямо на него, и Пако взмахнул фартуком в тот самый миг, когда острие ножа прошло у его живота, и когда оно мелькнуло перед ним, это был для него настоящий рог, черный, гладкий, с белым концом, и когда Энрике, проскочив мимо него, повернулся, чтобы снова броситься вперед, это разгоряченная, израненная туша быка прогрохотала мимо, потом извернулась по-кошачьи и снова пошла на него, когда он медленно взмахнул плащом. Потом бык снова повернул, и, не сводя глаз с приближающегося острия, он ступил левой ногой вперед на два дюйма дальше, чем нужно, и нож не мелькнул мимо, но вонзился, легко, словно в мех с вином, и что-то брызнуло, обжигая, из-под внезапного упора стали внутри, и Энрике закричал: «Ай! Ай! Дай я вытащу! Дай я вытащу!» – и Пако повалился вперед на стул, все еще не выпуская из рук фартука-плаща, а Энрике тянул стул к себе, и нож поворачивался в нем, в нем, в Пако.
Наконец нож вышел, и он сидел на полу в расплывающейся все шире теплой луже.
– Приложи салфетку. Прижми ее! – сказал Энрике. – Крепче прижми! Я побегу за доктором. Постарайся задержать кровотечение.
– Нужен резиновый жгут, – сказал Пако. Он видел, как это делают на арене.
– Я шел прямо, – сказал Энрике, плача. – Я только хотел показать, как это опасно.
– Ничего, – сказал Пако, и голос его как будто шел издалека. – Только приведи доктора.
На арене тогда поднимают и несут, почти бегом, в операционную. Если вся кровь из бедренной артерии вытечет еще по дороге, тогда зовут священника. – Позови священника сверху, – сказал Пако, крепко прижимая салфетку к низу живота. Он никак не мог поверить, что это случилось с ним.
Но Энрике бежал уже по Каррера-Сан-Херонимо к пункту «Скорой помощи», и Пако оставался один до самого конца; сначала сидел, потом скорчился на полу, потом упал ничком и так лежал, пока все не кончилось, чувствуя, как жизнь выходит из него, точно вода из ванны, когда откроешь сток. Ему было страшно, и у него кружилась голова, и он хотел прочитать покаянную молитву и уже вспомнил начало, но едва он успел сказать скороговоркой: «Велика скорбь моя, господи, что я прогневил тебя, который достоин всей любви моей, и я твердо…» – голова у него закружилась еще сильнее, и больше он ничего не мог вспомнить и только лежал ничком на полу. Все кончилось очень скоро. Кровь из перерезанной бедренной артерии вытекает быстрее, чем думают.
Когда врач «Скорой помощи» поднимался по лестнице вместе с полицейским, который держал Энрике за плечо, обе сестры Пако все еще сидели в кино на Виа-Гранде и все больше разочаровывались в фильме с Гарбо, где знаменитая кинозвезда являлась в жалкой, нищенской обстановке, тогда как они привыкли видеть ее окруженной роскошью и богатством. Публика была очень недовольна фильмом и в знак возмущения свистела и топала ногами. Все остальные обитатели пансиона были заняты почти тем же, что и в момент несчастья, только оба священника кончили уже молиться и готовились лечь спать, а седой пикадор перенес свой коньяк на тот стол, где сидели потрепанные проститутки. Немного спустя он вышел из кафе с одной из них. Это была та, которую угощал матадор, утративший мужество.
Мальчик Пако так и не узнал ни об этом, ни о том, что делали эти люди на следующий день и все другие дни. Он ничего не знал о том, как такие люди живут и как умирают. Он даже не думал о том, что они вообще умирают. Он умер, как говорится, полный иллюзий. Он не успел потерять ни одной из них, как не успел дочитать покаянную молитву.
Он не успел даже разочароваться в фильме с Гарбо, который целую неделю разочаровывал весь Мадрид.
Опасное лето
Странно было снова ехать в Испанию. Я не надеялся, что меня когда-нибудь пустят опять в эту страну, которую после родины я люблю больше всех стран на свете, да я бы и сам не поехал, пока хоть один из моих испанских друзей еще сидел в тюрьме. Но весной 1953 года, когда мы собралась в Африку, у меня возникла мысль заехать в Испанию по дороге; я посоветовался на Кубе с несколькими приятелями, сражавшимися в гражданскую войну в Испании на той и на другой стороне, и было решено, что я с честью могу вернуться в Испанию, если, не отрекаясь от того, что мною написано, буду помалкивать насчет политики. О визе вопрос не вставал. Американским туристам теперь виза не требуется.
В 1953 году никто из моих друзей уже не находился в тюрьме, и я строил планы, как я повезу Мэри, мою жену, на ферию в Памплону, а оттуда мы поедем в Мадрид, чтобы побывать в музее Прадо, а потом, если нас к этому времени не посадят, еще посмотрим в Валенсии бой быков, прежде чем отплыть к берегам Африки. Я знал, что Мэри ничего не угрожает, так как она раньше в Испании не бывала, а все ее знакомые принадлежат к избранному кругу. В случае чего они сразу же поспешат к ней на выручку.