– Я вчера дал ему на ночь порошок, – сказал Тамамес. – Он матадор, Эрнесто.
Верно – Антонио матадор, а Маноло Тамамес превосходный врач и преданный друг, но когда своими глазами видишь применение этой теории на практике, она кажется несколько жестокой.
Антонио просил меня не уходить.
– Тебе хоть немного легче?
– Болит, Эрнесто, очень болит. Может, он хоть трубку вынет, когда снимет повязку. Как ты думаешь, где он?
– Я сейчас пошлю искать его.
День выдался ясный, нежаркий, с Гвадаррамы дул приятный прохладный ветер, и в затемненной палате тоже было прохладно, но Антонио весь покрылся испариной от боли, и его посеревшие губы были плотно сжаты. Он не хотел разжимать их, и только глаза его настойчиво призывали Тамамеса. Мигелильо отвечал на телефонные звонки. Мать Антонио, красивая, смуглая, очень полная, с гладко зачесанными волосами, то входила, то выходила, то садилась в угол и обмахивалась веером, то присаживалась у постели сына. Кармен либо сидела у постели Антонио, либо выходила в соседнюю комнату, к телефону. В коридоре стояли или сидели пикадоры и бандерильеро. Приходили посетители, оставляли записки, визитные карточки. Мигелильо никого, кроме родных, не пускал в палату.
Наконец Тамамес явился в сопровождении двух медицинских сестер и выпроводил всех, кому не следовало присутствовать при перевязке. Как всегда, он был бодр, весел и грубоват.
– Ну, что с тобой? – сказал он Антонио. – По-твоему, у меня нет других пациентов? Идите сюда, – сказал он мне. – Уважаемый коллега, стойте здесь. А ты поворачивайся на живот. Ни меня, ни Эрнесто тебе бояться нечего.
Он разрезал повязку, снял марлевую накладку и, быстро понюхав ее, передал мне. Я тоже понюхал и бросил повлеку в таз, подставленный сестрой. Гнилостного запаха не было. Тамамес посмотрел на меня и широко улыбнулся. Рана оказалась чистой. Края четырех длинных швов слегка воспалились, но, в общем, все было хорошо. Тамамес отрезал резиновую трубку, оставив в ране только небольшой кусок.
– Больше не будет тиканья, – сказал он. – Можешь успокоить свои нервишки.
Он быстро осмотрел рану, промыл ее и, наложив повязку, с моей помощью прилепил ее пластырем.
– Теперь слушай: ты хныкал, что тебе больно. Всем прожужжал уши, – сказал он. – Так вот – повязка требовалась тугая. Понятно тебе? Рана опухает. Иначе быть не может. Нельзя всадить в себя этакую штуку толщиной с ручку мотыги, чтобы она все там расковыряла, и обойтись без раны, которая болит и опухает. От тугой повязки боль усиливается. Теперь повязка не жмет, правда?
– Да, – сказал Антонио.
– Так чтобы я больше не слышал, что тебе больно.
– Вам-то не было больно, – сказал я.
– Так же, как и вам, – сказал Тамамес. – К счастью.
Мы с ним отошли в угол, уступив место у постели родным Антонио.
– Это надолго, Маноло? – спросил я.
– Если не будет осложнений, через три недели он сможет выступать. Рана глубокая, повреждения серьезные. Жаль, что он так мучился.
– Очень мучился.
– Он поедет на поправку к вам в Малагу?
– Да.
– Отлично. Я отправлю его, как только он сможет передвигаться.
– Если он будет чувствовать себя хорошо и температура не поднимется, я уеду завтра вечером. У меня куча работы.
– Отлично. Я скажу вам, может ли он ехать с вами.
Я ушел, сказав, что зайду вечером. Мне хотелось выйти с Биллом на свежий воздух, на шумные улицы. Мы знали, что теперь все будет хорошо. Вокруг постели Антонио собрались родные и друзья, и мне не хотелось им мешать. Было самое время идти в музей Прадо. Там разное освещение в разные часы дня.
Я думал о том, что уже давал себе слово не дружить ни с одним матадором, пока он не уйдет с арены, но и это мое здравое намерение постигла та же участь, что и остальные. В вестибюле больницы я столкнулся с матадором, из-за которого когда-то принял такое решение. В то утро он показался мне очень старым и морщинистым. Это был отец Антонио, и он сказал мне:
– Все хорошо, правда?
– Да. Рана отличная, чистая.
– Я стоял возле тебя, когда ее открыли.
– А я тебя не заметил.
– Да, – сказал он. – Мы оба смотрели на рану.
Когда Антонио и Кармен вышли из самолета на приветливом маленьком аэродроме в Малаге, он тяжело опирался на палку, и мне пришлось помочь ему пройти через зал ожидания и сесть в машину. Прошла неделя с тех пор, как я простился с ним в больнице. И он и Кармен смертельно устали от поездки, и после ужина в тесном кругу я помог отвести его в отведенную им спальню.
– Ты ведь рано встаешь, Эрнесто? – спросил он. Я знал, что он спит до полудня, а то и позже во время гастрольных поездок.
– Да, но ты встаешь поздно. Спи, сколько спится, и хорошенько отдохни.
– Я хочу выйти вместе с тобой. На ферме я всегда встаю рано.
Утром – трава в саду еще была мокрая от росы – он один, опираясь на палку, поднялся по лестнице и прошел по коридору до моей комнаты.
– Хочешь пройтись? – спросил он.
– Хочу.
– Так идем, – сказал он. Палку он положил на мою кровать. – Палке конец, – сказал он. – Оставь ее себе.
Мы гуляли с полчаса, и я бережно поддерживал его под локоть, чтобы он не упал.
– Вот это сад, – сказал он. – Больше мадридского Ботанико.
– А дом чуть поменьше Эскуриала. Зато тут нет погребенных королей, можно пить вино, и даже петь разрешается.
Почти во всех испанских кафе и тавернах висит объявление: «Петь не разрешается».
– Будем петь, – сказал он. Мы еще погуляли, пока я не решил, что с него довольно. И тут он сказал: – Я привез тебе письмо от Тамамеса, там сказано, какое мне нужно лечение.
Я подумал, что, может быть, прописанные лекарства и витамины найдутся у нас, а нет, так я достану их в Малаге или съезжу за ними в Гибралтар.
– Вернемся в дом, я прочту письмо, и мы сразу приступим к лечению. Незачем терять время.
Я остался в прихожей, а он пошел в свою комнату, стараясь не хромать, но держась одной рукой за стену. Через несколько минут он принес мне маленький конвертик, на котором стояло мое имя. Я вскрыл конвертик, вынул визитную карточку и прочел: «Уважаемый коллега. Сдаю на ваше попечение моего пациента Антонио Ордоньеса. Если вам придется его оперировать, то con mano duro (да не дрогнет у вас рука). Ваш Маноло Тамамес».
– Ну как, Эрнесто? Приступим к лечению?
– Я полагаю, что не мешало бы выпить по стаканчику кампаньяс, – сказал я.
– Ты думаешь, это полезно? – спросил Антонио.
– Рановато, конечно, в такой час. Но в качестве послабляющего можно.
– А купаться будем?
– Только после полудня, когда вода потеплеет.
– Может быть, холодная вода принесет пользу.
– А может быть, ты застудишь горло.
– Ничего, я не застужу. Пошли купаться.
– Мы пойдем, когда вода нагреется от солнца.
– Ну ладно. Давай погуляем. Расскажи мне, что нового. Хорошо тебе писалось это время?
– Иногда очень хорошо. Иногда похуже. День на день не приходится.
– И у меня так. Бывают дни, когда совсем не можешь писать. Но люди заплатили, чтобы поглядеть на тебя, вот и стараешься изо всех сил.
– В последнее время ты неплохо писал.
– Да. Но ты понимаешь, о чем я говорю. И у тебя бывают дни, когда нет этого самого.
– Да. Но я все-таки что-то выжимаю из себя. Заставляю работать мозги.
– И я так. Но как чудесно, когда пишешь по-настоящему. Лучше всего на свете.
Он очень любил называть свою работу писательством.
Мы обычно говорили о многом и разном: о месте художника в мире, о технике мастерства и профессиональных секретах, о финансах, иногда о политике и экономике. Случалось нам говорить и о женщинах, даже часто случалось, о том, что мы должны быть примерными мужьями, и еще мы иногда говорили о чужих женщинах, не наших, и о своих повседневных житейских делах и заботах. Мы разговаривали все лето и всю осень, по пути с корриды на корриду, и за обеденным столом, и в любое время, когда Антонио отдыхал или поправлялся после раны. Мы придумали с ним веселую игру: оценивать людей с первого взгляда, как быков, привезенных для боя. Но это все было позже.
В тот первый день в «Консуле» мы просто болтали и шутили, радуясь тому, что рана Антонио заживает и силы его восстанавливаются. Он немного поплавал, но рана его еще не совсем закрылась, и я сделал ему перевязку. На второй день он уже не хромал и наступал на больную ногу осторожно, но твердо. С каждым днем он чувствовал себя лучше и крепче. Мы ходили, купались, упражнялись в стрельбе в оливковой роще за конюшней, хорошо тренировались, хорошо ели и пили и отлично проводили время. Потом он пересолил – вздумал в ненастный день искупаться в море, от сильной волны шов немного разошелся, и в рану попал песок, но я видел, что она в отличном состоянии, и только промыл ее, наложил повязку и наклеил пластырь.
Антонио и Кармен прочли мои романы и рассказы, которые были переведены на испанский язык, и он хотел поговорить о них со мной. Когда он обнаружил, что почерк у меня такой же скверный, как у него самого, он стал усиленно упражняться в каллиграфии и заявил, что Билл Дэвис, у которого был замечательный почерк и огромная библиотека, мой «негр» и что все мои книги на самом деле написаны им.
– Эрнесто совсем не умеет писать, – говорил он. – Мэри приходится все переписывать на машинке и переделывать. Мэри – женщина образованная, культурная, вот она и помогает ему. А Билл его негр. Эрнесто рассказывает ему всякие истории, когда они едут в город или еще куда-нибудь, а потом негр записывает их. Теперь я понял всю вашу механику.
– Неплохая механика, – сказал я. – И машину водить мой негр тоже умеет.
– Я расскажу тебе очень страшные истории, просто чудовищные. Потом ты перескажешь их негру, а он уж обработает их. Мы подпишемся под ними оба, а деньги пойдут в общий фонд нашей фирмы.
– Как бы мой негр не надорвался, – сказал я. – А то еще ночью уснет за баранкой.
– Мы накачаем его черным кофе и витаминами, – сказал Антонио. – И, пожалуй, лучше сначала продавать нашу писанину под одним твоим именем, пока мое еще не прославилось в литературе. Как идут наши дела под твоим именем?