— Прости меня, Маша, если я в чем-то…
Он осекся: «…в чем-то…» Ясно, в чем.
— Давно ты не называл меня Машей.
И в самом деле, давно. Все Семеновна да Семеновна. Или — Мария Семеновна.
— Что счас-то уж!.. — Это он сказал.
— Да!..
— Ну, лечись давай.
Помолчали.
— Если что… приходи хоронить-то.
— Да хватит тебе!
— А все-таки… придешь?
— Если что, дак, конечно, приду. Ты что это? Как ты могла подумать?..
— Дело прошлое, Коля. Но я тогда очень любила тебя, — сказала она глухим голосом, глядя куда-то на потолок. — И до-олго любила. Даже вспоминать страшно. Лежу, бывало, с Иваном моим, а думаю о тебе. Проснуся ночью и тоже все думаю, думаю. Как бы одна была. И одиночество мое вроде бы даже глянулось мне.
«Чем примитивнее человек, тем он тяжелее переносит одиночество», — подумал Николай Петрович и с каким-то новым любопытством посмотрел на больную.
— Ваню жалко было!
— За что жалко?
— А за все… — Поглядела на него.
Какой у нее сейчас странно прилипчивый взгляд. Неприятно от такого взгляда.
Она хотела еще что-то сказать, свое, особое, но в этот момент в избу влетел ее брат, и Мария Семеновна спросила:
— Как жена-то?
— Да ничего. Бегает помаленьку.
— Сын-то у вас в городе?
— В городе. Теперь уж он окончательно осел. Квартиру там ему дали.
Старуха распрямила спину, шевельнула ногами и, болезненно поморщившись, застонала.
Он вышел на улицу вместе с Прохором. Тот говорил почему-то шепотком:
— Да она все вроде бы ничего была. Это смерть мужа ее подкосила. Они ведь с Иваном-то, знаешь, душа в душу жили.
Прохожие почтительно здоровались с Николаем Петровичем. Он отвечал угрюмо. На душе было как-то скверно, тяжело; ноги будто не свои — шагают, шагают.
А ведь она, кажется, все еще любит его. Эта мысль будто током пронзила Николая Петровича. Невероятно! Чушь! А почему невероятно, почему чушь? «Подожди, подожди, что она говорила? Что говорила… особенно в конце? А глаза?.. Нет, это только кажется…» Ему хотелось вернуться к ней и говорить, говорить, утешать. Утешать?.. Что проку, она умирает, сознавая это, и утешение, скорее всего, будет ее раздражать. Николай Петрович вяло махнул рукой.
Он старательно обходил лужи и ямы, наполненные цепкой грязью, и все-таки неожиданно, незаметно попадал в них, ругался про себя и печально думал, что весна вроде бы уже не радует и не волнует его, как когда-то, что ни говори, а годы стушевывают свежесть, яркость впечатлений, вселяют в душу что-то холодное, что-то рассудочное, и в этом вечная трагедия старости.
1980 г.
НЕСОВМЕСТИМОСТЬ
©«Советский писатель», 1987.
Их пятиэтажка стояла на берегу Тобола, в стороне от других домов, на отшибе, и шумы большого города не доходили сюда, таяли где-то сзади; ночами было тихо, как в безветренном лесу, и это непонятно тревожило Андрея: казалось ему, что его окружает не обычная, а какая-то настороженная, натянутая тишина, готовая вот-вот разорваться. Сегодня тоже тихо, ни огонька, и темнота как бы сероватая, не яркая, — скучно, неприятно в такой темноте; только на западе небо слегка светлеет и чуть-чуть видны контуры старого тополя, нависающего над широким заливом. Восточная часть берега темна, значит, — глубокая ночь: перед утром там зажигают электрофонари, которые отбрасывают на черную, чуть иссиня воду светлые пятна, и по всей реке расплывается тогда легкое красноватое сияние.
Андрей постоял у окна, слушая немую ночь, и осторожно, чтобы не разбудить жену Валю, лег на свое место и затих. Он почему-то часто просыпается, особенно перед рассветом, и подолгу не может заснуть, думая о чем придется, и в такие минуты его страшат мысли о самом себе. «Нет, в абсолютной тишине все же есть что-то тревожное».
Стараясь уснуть, он начал считать: раз, два, три, четыре, пять… и вздрогнул, услышав плач жены; уткнувшись в подушку, она тихо (он не проснулся бы, если бы спал) и надрывно всхлипывала. Он удивился: Валя никогда не плакала и во сне была как ребенок — не храпела, не сопела, и он порой пугался, — уж не умерла ли?
— Что с тобой, Валюша?
— Да ничего, ничего. Спи. — Она проговорила эти слова торопливо, затаенно.
— Нет, все же: что с тобой? Может, заболела? Я включу свет.
Не зная почему, но он тут же понял: она не больна.
— Не надо. Это я так.
— Что значит «так»?
— Я уже не плачу. Спи, спи!
— Ну, слушай, как я могу уснуть?
— Да что-то сгрустнулось. Могу же я когда-то и всплакнуть.
Последнюю фразу она произнесла таким голосом, будто говорила: «Не лезь куда не надо». А когда он снова начал приставать с расспросами, нежно гладя ее мягкое плечо, ответила уже спокойно:
— Да сама не знаю, что со мной. Давай спать.
Вскоре она уснула. А он не спал и все думал, думал. Вспоминал…
Про это Андрею сообщил шофер Матюшкин, молодой еще мужик, вездесущий, вздорный и болтливый, Валин троюродный брат, когда они случайно повстречались с ним после работы у заводской проходной.
— У тя Валя-то что — в отпуске? — спросил Матюшкин.
— В отпуске.
— В доме отдыха обитаитца? — Он улыбнулся. Нехорошо улыбнулся — криво как-то и глядя в сторону.
— Там. А что?
— Да ничо. — Та же улыбка, только ослабленная.
— Хочешь что-то сообщить?
— Да нет.
— Так к чему твоя ухмылка? И все твои слова?
— Да я видел, как она веселилась.
— Пусть, на то и отпуск.
— По-разному можно веселиться-то.
«Вот заладил», — с раздражением подумал Андрей.
— Если хочешь что-то сказать, скажи. А намеков я не терплю.
— Да нет, ничо.
Андрей не ревнивец, он уверен в жене, а точнее сказать, почти уверен, поскольку вместе с уверенностью даже у самых счастливых мужей возникает хотя бы один процент, ну четверть процента, хорошо… пусть одна сотая процента неуверенности, сомнения, возникает подсознательно, против воли, в чем порядочные люди не хотят признаваться даже самому себе.
— Айда пивка дернем, — предложил Матюшкин.
— А где?
— Да вон через квартал. Холодненькое такое…
На углу торговала пивом хмурая толстая женщина. Подошли. Пропустили по кружке. Потом Матюшкин, крякнув, выпил еще. И еще. Все за счет Андрея.
Всякий знает, что пьяные навязчивы, шумливы и даже злы. Ничего этого не происходило с Андреем, алкоголь действовал на него в обратном направлении — делал почему-то более добрым и тихим.
«Как он улыбался». Эта фраза назойливо лезла Андрею в голову, не давая покоя. «Зря я пью с ним».
К пивной бочке подходили мужчины, как-то враз, неожиданно образовалась очередь, и Матюшкин с Андреем отошли в сторону.
— Так, значитца… Мы, положим, не дружки, преувеличивать не буду. И я ей, а не тебе сродственник. Но все одно скажу: бабу в дом отдыха без себя не отпущай. Может, еще дернем по одной? Ну хватит так хватит. Эту вот допью и — все. Блудют ну… напропалую. Ни с чем не считаются. Я эт-та был и видел. Обстановочка тамока больно подходяшша. Лес густой такой, кустарничек плотнинькай и речка. Ну и магазин с вином и пивом. Буфет. Я, это самое, чо-то опьянел. С чего бы! Так вот… Возле нее все какие-то молодчики крутились.
— Пусть крутятся, — беспечно махнул рукой Андрей.
Кто-кто, а уж он хорошо знал Валю: возле нее всегда люди.
— Один особенно лез, кудрявый. С виду — фу-ты ну-ты! Корчит из себя, фасон гнет. Моя тоже как-то захотела одна. А я обрезал: ша, тока со мной! Ты жене не говори про наш разговор. А то неудобно. Не по-мужски вроде получается. В общем, кудрявый там один… Морда такая, знаешь… кирпича просит.
— А что конкретно? — Андрею уже надоела болтовня Матюшкина.
— Ну лез, говорю. Чо тебе еще?
— И что? — Андрей замялся, хотел сказать: «Ко всем красивым и веселым липнут», но получилась бы похвальба, и он, проглотив эти слова, закончил несколько сердито: — Пусть веселится.
— Ты на моего свояка смахивать. Он в деревне Евлево живет. Как-то вечером ему говорят: прясло-то у тебя скособочилось. Чего не смотришь? А он хоть бы хны. Утром кричат: «У тебя же весь огород вытоптали коровы». От чистой совести говорю: проворонишь. И на старуху бывает проруха. Больно уж тип тот активничал. И она как-то… не поймешь…
Последние слова Матюшкина вызвали у Андрея смех. Матюшкин, обидевшись и пробормотав: «Им, дуракам, глаза открываешь, а оне…» — торопливо и сердито ушел. Андрей побродил по улицам, купил на завтра хлеба, молока и неожиданно решил: «Съезжу. А то она обижается, что я не бывал у нее». Дом отдыха в восемнадцати километрах от города, дорога как стеклышко, чего не съездить. Тем более что он все равно собирался в воскресенье побывать там, отвезти жене плащ (последние дни стали перепадать дожди), о чем она сама просила его по телефону, а он, помнится, неумно отшучивался: «Да я ж тебе только помешаю». Ну, будем откровенны: какую-то роль в этом сыграла неприязнь Андрея ко всяким неясностям, ко всему неопределенному, смутному, которой он всегда отличался.
Был уже поздний вечер, по-августовски темный, с густой вязкой чернотой на небе, когда старый дребезжащий автобус остановился возле дома отдыха и, торопливо, тревожно ударив два раза дверцами, помчался дальше. Андрей был единственным пассажиром, который вышел из автобуса.
Он всю жизнь прожил в городе, за город выезжал редко, только днем, и вечерний лес почему-то вызывал в нем чувство настороженности. Эта настороженность даже усиливалась вроде бы от пузатых ламп, висевших над площадкой возле клуба, где баянист азартно, с каким-то надрывом, вымучивал старинное танго. Танцевало с полсотни пар; резкий шорох от их ног странно гармонировал со звуками баяна, как бы дополняя их, и Андрей удивился этой гармонии. А вокруг стояли люди. В голосах некоторых мужчин и женщин, в их смехе Андрей чувствовал что-то напускное, какую-то легкую рисовку.
Валя танцевала. Какая же она радостная, оживленная, будто в воздухе парит. Она всегда радостная, но сегодня наособицу. Почему бы? Андрей впервые в жизни подумал о жене так вот… С нею тот… кудрявый, мордастый. Он!.. Андрей впился в него глазами. Хлюст. Сразу видно — хлюст и волокита. Морда пройдохи. Ишь как пошло изгибается, плечиками поводит, будто примитивная кокетка; раскрашен как павлин: клетчатый пиджак, черные штаны, желтая рубаха, а галстук серебром отливает. Уже не молод. Но молодится.