Старинная шкатулка — страница 30 из 77

«Где-то спрятала», — обрадовался Николай. Ему не хотелось ссориться, он всю дорогу мечтал о том, как пропустит стаканчик, второй и заведет с женушкой тихий да мирный разговор о том и о сем. И он почти униженно начал просить Надю, чтобы она налила ему стакашек.

— Господи, за что такое наказанье?!

Чем больше она сопротивляется, тем больше охота выпить, прямо как на канате тянет, — черт-те что, сам диву дается. Сколько же можно уговаривать? И Сенин начинает все больше и больше раздражаться:

— Вот тока седни выпью и — ша! И потом до самой получки в рот не возьму.

— Так я тебе и поверила.

— Налей стакан, слышишь! — Это было сказано уже угрожающе.

— Ну, говорю же — вылила.

Николай оглядел всю избу, заглянув под стол, под кровать, в комод, даже в печурку и кадку (однажды Надя поставила четушку в кадку с водой), — нету! Неудачные поиски вконец озлобили его:

— Дай, говорю! Ты слышишь?!

Надя оттолкнула его и вышла из кухни; в ее толчке Сенин почувствовал не только резкость, но и неприязнь. Он продолжал просить, угрожать, а она, будто не слыша, неторопливо одевалась. Если бы жена дала ему водки, пусть даже с руганью, он бы тотчас забыл об этом толчке — мало ли чего не бывает, но она молчала и, одевшись, пошла, даже не обернувшись на мужа. Николай схватил ее за руку. Она ударила его локтем в живот. Да еще, повернувшись к нему, плюнула. Точнее, сделала вид, будто плюнула.

— У-у, пьянчужка несчастный!

Ушла. Видимо, к тестю. Теща в прошлом году померла, и престарелый, вроде бы совсем уже немощный тесть, к удивлению Николая, вновь женился, да еще подобрал бабу намного моложе себя, сытую, гладенькую. Надя почем зря ругает мачеху, а Николаю новая теща вроде бы нравится, — баба как баба.

Пришел сынишка Минька, пальто нараспашку, варежки в карманах, значит, у соседского парнишки был.

— Минька! Ты не видел, куда мать водку девала?

Лицо у Миньки угрюмое, голова опущена, он изредка поднимает ее и коротко взглядывает на отца, в глазах недоверчивость и даже — это уж вовсе непонятно — что-то похожее на пренебрежение: наверняка Надька настраивает парнишку против него.

— Ты слышишь?

— Мама… вылила.

— Куда вылила?

— В ведро.

— Надо же!.. Как охота выпить! До смерти. Так охота, что, кажется, бегом куда хочешь побежал бы. В кармане Надиного старого пальтишка Николай нащупал два хрустящих рубля и тридцать восемь копеек. На бутылку красного хватит. Еще с лихвой.

— Зачем взял? — сказал Минька. — Мама ругаться будет.

— Ничо, ничо, сына! За хлебом.

— Ты опять за вином? Вот мама тебе даст!

Сразу за оврагами (до них, в общем-то, минут десять, а Сенин пробежал это расстояние минут за пять) стоял старинный, еще купцом поставленный, магазин с толстыми стенами из добротного кирпича, крепкий такой — сотню лет простоял и еще простоит не одну сотню. Здесь никто не строится: глубокие овраги мешают. К тому же рядом тракт, место шумное, беспокойное; автомашин, пожалуй, не меньше чем на главной улице — везде огоньки, так и мелькают, так и мелькают, уносясь вдаль, к неведомым городам и селам.

Николай купил дешевого красного вина, отошел за угол, нервно и торопливо распечатал бутылку и — буль, буль, буль… Чуть-чуточный приятный холодок в животе. За магазин, куда-то в темноту, мимо Сенина пробегают мужики, не нашедшие туалета. «Пучай» пробегают.

Мягко отбросил бутылку, ядрено крякнул и вышел на свет, уже всем довольный. Постоял маленечко, чувствуя, как знакомо хмелеет-мутнеет голова, подумал: еще бы выпить, ну что одна поллитровка красного. Выпить, а дома плотно закусить. И вдруг нахмурился. К нему шагал Минька.

— А тебе чего тут надо?

— Подем домой, — угрюмо проговорил Минька.

Сын — вылитая Надя: те же мохнатые брови, тот же загнутый крючком нос и также поджаты губы. И сейчас он казался отцу таким же неприятным, как и жена.

— Я знаю, что делаю. Иди домой.

Минька стоял. Наверное, мать просила его приглядывать за отцом. Вот и приглядывает.

— Сказал: «За хлебом», а сам… — в голосе осуждение. Будто взрослый говорит.

— Тебе что сказано?!

Стоит. А Николаю еще хочется выпить. Без конца какие-то преграды. О, как они надоели ему, как злили его, эти преграды!

— Ты что, пинка захотел? Иль по мордасам дать?

Упрямо стоит. Сенин, матюкнувшись, дал Миньке две оплеухи. Впервые в жизни ударил, так… не шибко сильно. Мальчишка заплакал и пошел, изредка оглядываясь и что-то сердито ворча.

Николаю стало жалко сына, и он даже подумал: не пойти ли вместе с ним домой. Но… так хотелось еще пропустить. В кармане позванивали монеты. Около рубля.

В магазине он подскочил к высокому мужику, одетому в старый полушубок и подшитые пимы:

— Слушай, не хошь на пару распить бутылку, а? — Голос получился немножко нахальный, немножко просящий, с хрипотцой. Мужик вздрогнул:

— Иди-ка ты!..

Больше в магазине мужиков не было, только бабы.

Недалеко — квартала через два — еще одна лавчонка, где тоже винцом торгуют, и там всегда полным-полно народу, — найдется с кем выпить. Ему почудилось, что сзади бежит Минька, во всяком случае, какой-то мальчишка вроде бы бежит, может быть, Минька, может быть, не Минька. Сенин на всякий случай ускорил шаги и начал задыхаться. Когда-то он любил ходить быстро, почти что бегал, и это взбадривало, но частые пьянки крепко поослабили его.

Ах ты, черт! Чуть не попал под колеса; шофер в кабине грузовика состроил зверскую рожу и погрозил кулаком: «Куда лезешь, тупая башка?!» Бесконечный конвейер из машин. Железный поток. Это ведь тоже плохо, когда их много. Где-то сзади раздался до боли пронзительный визг машины. Оглянулся: на той половине дороги внезапно и резко, как перед пропастью, останавливались грузовики и легковушки — кого-то сбили.

«Минька!»

И он побежал обратно, туда, где суетились, склоняясь над землей и что-то там делая, люди, много людей, уже почти уверенный, что несчастье произошло не с кем-то, а с сыном, и в то же время еще сомневающийся, точнее, страшно желающий сомневаться в этом.

А потом было такое, что и вовсе вспоминать тяжело, противно: он лез и лез к Миньке, жалко распластавшемуся на дороге, окровавленному, ревел, задыхаясь, звал сына, что-то орал, а люди грубо отталкивали его, и кто-то все время выкрикивал с озлоблением:

— Уйди, паразит! Налакался, как скотина. И еще — «сы-но-чек!»

Его не взяли, грубо отпихнув, будто он не человек, а так… не поймешь кто. Но Сенин нашел палату, куда положили сына, и там, уже с упрямым, злым молчанием, сопя и шмыгая носом, лез и лез, пытаясь увидеть Миньку, но медики выпроваживали его, а потом оттолкнули, пообещав вызвать милицию.

Он не пошел домой, дома для него теперь как бы и не было, убрел на вокзал и там пытался продать часы. Все отмахивались от него и только один пассажир спросил с насмешкой:

— Утырил, наверно, и хошь сбыть побыстрее? — Сунул Сенину трешку: — Давай!..

— Да ты чо это?! Вон каки часы. Они ж позолочены.

— Ну, тогда катись!

— Дай хоть пятнадцать.

— Хватит и трешки.

— Ну хоть… десятку дай. Такие часы!

Мужик повернулся к нему боком.

— Давай за десятку, слышь!

— Вот трешка с мелочью. И больше не разговариваю.

Тут же поблизости, в овощном магазине, он уговорил продавщицу продать ему две бутылки вина — вечером не продавали, наврав ей с три короба (проездом братан с племяшом…), распил их в шумной темноте и, совершенно ошалелый от алкоголя, от горя и усталости, шатался-болтался по улице, натыкаясь на прохожих, на стены домов и на изгороди, падал, вставал, снова шел и снова падал, не думая о том, куда идет и зачем, лишь чувствуя смутную, неосмысленную потребность двигаться, двигаться, двигаться. Потом где-то в мертвом переулке ему захотелось тепла и покоя, и Сенин решил снова пойти на вокзал, сесть там где-нибудь в уголке незаметно, и уже повернул обратно, но тут же свалился в мягкий сугроб. Стал на карачки, пытаясь подняться, и не смог: все меркло в глазах, исчезало и нестерпимо хотелось спать…

Он быстро застыл бы, если бы его не заметил случайный прохожий.

…Да, он убегал от сына. Убегал, что уж там… Он не понимает людей, которые говорят: пьяный был и ничего не помню, не верит им. Он тогда ускорил шаги, хотя и не было уверенности, что сзади Минька. А когда пронзительно завизжала машина, сказал себе: «Минька!..» Сказал ведь! Николай знал, что теперь он будет чувствовать постоянную вину перед сыном. Это как заноза в мозгу.

Он каждый день названивал в больницу, где лежал сын, и ему отвечали голосом одновременно вежливым и холодным, что «состояние мальчика стало лучше…» Видимо, так оно и есть. «Не беспокойтесь, все будет хорошо». Странно: холодный голос порой звучит более убедительно, чем ласково-теплый.

Жена не приходила к нему, и Николай представлял себе, как она там дома беснуется, почем зря ругает его: «Иуда!», «Сатана несчастная!» — и поводит плечиками (она может поводить ими и сердито, и весело, и печально, и насмешливо, и нетерпеливо, и кокетливо, когда как). Вчера заходила соседка по дому, старушка. Повздыхав, она всех жалеет — и правых, и виноватых, старушка сообщила, что Надя написала письмо прокурору, «шибко уж хочет», чтобы Николая «засудили». У жены, впрочем, какая уж она теперь жена, на редкость крепкие нервы, не то, что у самого Николая. Он в мать пошел, у той тоже были нервишки — никуда, и померла она, не дожив даже до пятидесяти.

Лежишь на койке и — мысли, мысли, мысли… Никогда в жизни не думал Сенин так много о самом себе: раньше вроде все было ясно, а сейчас без конца оценивает: это я сделал хорошо, а вот это как-то не так, а тут и вовсе худо получилось.

…Он пьяница поневоле, вино, сколь это ни странно, заменяло ему лекарство, успокаивая, даже веселя. И, наверное, не один он такой. Но сколько тут самообмана: он стал еще более возбудим, напряжен и подавлен, и все как-то неприятно усложнилось, вконец испоганилось. «Ни рюмки больше! Баста!»