Старинная шкатулка — страница 48 из 77

Третьим в палате был парень лет тридцати, шофер такси, с веселой физиономией и бойкой фамилией Щучкин. Лицом и манерами он смахивал на пьяного. Знакомый тип; сколько таких видывал Титов на вечерних улицах, в горсаду и на разных пирушках, на работе они как-то не видны. Был Щучкин заметно глуповат и потому, видимо, страшно болтлив, излишне и некстати откровенен; любил шутить, и странные то были шутки: вдруг вытянется на койке, голова — набок и вроде бы даже не дышит, — мертвец мертвецом. Медсестра пугается, бежит за врачом, а Щучкин откроет глаза и смеется. Капризничал: «Я не могу это есть, дайте что-то другое. У меня изжога». Но всем ясно: нет у него никакой изжоги. «Машенька, какая ты севодня красивая», «Верочка, миленька, поговори со мной, я об тебе соскучился». Девушки знали, что Щучкин треплется, но улыбались ему. Титов дивился: до чего же терпеливы врач, а особенно медсестры, — все видят, все понимают и хоть бы слово против, возятся, как с дитем.

— Послушай, отец! Зря ты эту аптеку глотаешь, — сказал Щучкин Титову. — Ну мало ли чо они дадут. В том вон корпусе мужик один лечился. На носилках сюда приволокли. На ноги так и не вставал вовсе. А теперь ходит. Ходит все ж таки. На костылях, правда. Но дурак дураком стал. Плетет не знай чего, — долечили. Я вот по-своему рассуждаю. Если от какого-то лекарства мне лучше, то пью и глотаю. А ежели не лучше — на кой они хрен… Стока лекарств суют. Будто это конфеты. От уколов, от тех уж, конечно, не отбояриться.

Щучкин говорил с такой противной напористостью, что хотелось все время ему возражать; он то и дело вставлял в свою речь похабные слова, которые выступали у него в качестве существительного, прилагательного и даже глагола (только присутствие медсестер несколько сдерживало его), причем произносил он всю эту похабщину без какой-либо злобы, просто и весело, будто так оно и надо, будто и слов других нету.

— Попей-ка столетника. Лучше всяких лекарств. Только его надо обязательно настоять на спирту и с медком. Кажин день натощак по столовой ложке. Как рукой снимет.

Титову казалось, что Щучкин притворяется. Хотя бы немножко, но притворяется, лешак; чувствуется, что житуха больничная ему по душе: тепло, светло, уютно, кормят сытно и никакой тебе работенки. Даже уколов Щучкину почему-то не делают.

В палату вошла Аня. Щучкин, увидев ее, бойко заговорил (он всегда что-нибудь говорил, когда Аня входила в палату):

— Анечка, я те еще вчерась хотел сказать, что ты самая для меня красивая.

— Хотел и не сказал.

— Да вот Каширцев не разрешил. Он терпеть не может красивых женщин.

— Почему же? — спросила медсестра.

Уж лучше бы она не спрашивала, ведь поняла, что к чему. Аня явно благоволила к Щучкину, безразлично относилась к Титову и с непонятной легкой антипатией — к Каширцеву. Впрочем, антипатию старалась не выказывать — не положено выказывать, но шила в мешке не утаишь: говорила с Каширцевым обычно коротко, излишне деловито, а порою даже недовольно.

— Не надо!.. — тихо отозвался Каширцев.

— Каждый раз вижу тебя во сне, Анечка.

На лице Ани сердитая улыбка. Улыбка несогласия:

— Не придуривай-ка.

— Скоро, наверно, уйду отсюдов. Софья Андреевна уже грозилась…

— Давно пора вытурить.

— А я не могу. Во-первых, у меня слабость во всем теле. А во-вторых: как же я тогда без тебя?

— Будешь объясняться другой.

— Выходила б замуж за меня, что ли. Был бы домашний дохтор. Никакой б заботушки.

— Ой, радость какая!

— Парень я на все сто. И характером смирный.

— Хватит, болтун Иваныч.

— Вот, черт, не везет! Хоть бы раз подфартило. Все от ворот поворот. Даже самые нужные люди не понимают меня — милиционеры и девки. От мильтонов только и слышишь: «А ну дыхни!» А вот дружку моему, он тут был вчера, ты его видела, тому опять везет во всем. Девки и бабы прямо-таки наваливаются. Одна так даже с фатерой и с ребенком в придачу. Самому не стараться.

«Уж не о нашей ли кассирше? — подумал Николай Степанович. — Стараешься для таких».

Щучкин привирал: к нему частенько приходили девушки; они вообще липли к нему. В этом смысле он походил на Зоиного ухажера. Глядя, как девушки радостно воркуют со Щучкиным, Николай Степанович думал: «Странное чувство — любовь. Есть что-то несовершенное в этом чувстве, что-то неясное. Природа определенно подхалтурила тут. Ведь влюбилась же Зоя в пошло-красивого прохвоста…»

Титова раздражала болтовня Щучкина, и он обрадовался, когда Щучкин с Аней ушли.

— Вы знаете, я тогда… был не прав, — сказал Каширцев. — Не прав и по форме, и по существу. Поездка дочери оказалась бесполезной. Я часто думал о нашем разговоре с вами. И все собирался перед вами извиниться. Я тогда немножко выпивши был.

Выпил. Вот новость! Титов был убежден, что Каширцев и в рот не берет спиртного.

— И это, поверьте, не от распущенности. Выпил только стакашек сухого вина. И стало легче…

Каширцев чем только не болел: лежал и в хирургическом, и в терапевтическом отделениях, а сейчас вот в нервном. Валяется целыми днями на койке, вялый и безучастный; было ясно: человек этот весь в своих невеселых думах, что-то гложет его душу, мозг его.

«На него, как и на меня, давит весь груз прожитого, — сделал заключение Титов. — Но я сопротивляюсь… Хворь тебя, а ты ее. И если поддашься — амба!»

Об этом Титов долго говорил Каширцеву, добавив в конце:

— Вы, конечно же, слыхали, что раненые солдаты в наступающей армии выздоравливают быстрее, чем солдаты в отступающей армии. Вот что значит настроение!

— Я понимаю. — Голос вялый, безразличный. По всему видать, слова Титова у него в одно ухо влетели, в другое вылетели.

Каширцев опять чего-то заговорил о дочери, и в эту пору заявился Щучкин.

— А ты знаешь, что твоя дочка к моему соседу побегивает?

«Многие почему-то считают, что веселые люди — это хорошие люди…» — злился Николай Степанович.

— Неправду говорите, — вяло отозвался Каширцев.

— Послушайте! — сказал Титов. — Во-первых, почему вы тыкаете нам? Мы почти вдвое старше вас.

— А чо бородами-то хвалиться?

Глаза у Щучкина как иглы — нехорошие глаза.

Будь это на полгода раньше, Николай Степанович быстро призвал бы парня к порядку, но болезнь сделала его не только слабым, но и каким-то нерешительным, безвольным.

— И, во-вторых, эти шутки неуместны. Не так шутите, сударь.

— А как… надо?

— Не обижайте людей.

Глупо улыбаясь, Щучкин показал рукой на Каширцева:

— Да уж!.. А у таких, я те скажу, дочки завсегда блудливые.

— Ну, хватит! — Титова начало трясти, не от болезни — от злости, он побледнел.

Он часто краснел и бледнел, причем во многих случаях беспричинно; бывает, о пустяках разговор, тут и думать-то вроде бы не о чем, не только волноваться, нет, скажет или выслушает что-то — и на лицо будто краской плеснули.

— Как вы здорово за него заступаетеся. — Улыбка у Щучкина от уха до уха. Титов смолчал. Думал, угомонится Щучкин. Не тут-то было. — Ишь разъерепенился! — Титов молчит. — Больно умные.

— И не надоело ерунду плести?

— Не нам чета. — Щучкин уже не улыбался. Титов раскрыл рот, хотел что-то сказать, но не сказал. — Воображули.

— Ну, прек-ра-ти-те же, бога ради!

— Уже доходют, а все ишо начальников из себя корчат.

— Не-го-дяй! — прошептал Титов, вскочив с постели.

И тут его крепко кружануло; пока лежал — ничего, вскочил — палата опять поплыла слева направо, и ноги начали подкашиваться. Боясь, что он упадет и не сделает того, что задумал, Титов излишне поспешно схватил стул и, приподняв его, пошел на Щучкина. Со стула полетели стакан и таблетки.

На лице Щучкина деланный (Николай Степанович хорошо это заметил: именно деланный) испуг. Парень побежал в коридор и заорал:

— Он сошел с ума! Он рехнулся!

Болезнь вносила свои изменения и в характер, и во внешность Титова: голос стал напряженным, как бы выдавливает из себя слова (такого человека неприятно слушать). Если б его голос был глухим, тихим, тогда б напряженность скрадывалась, не выпирала так, а он отличался необычной звонкостью и чистотой, — голос лектора или артиста. На него теперь вообще тяжеловато смотреть: лицо тоже болезненно напряжено и все время в каком-то непонятном движении — то там шевельнется, слегка вздрогнет мускул, то там; вот заподергивалась подглазница, шевельнулась кожа на подбородке и как будто легкая темная волна прокатилась по щеке — от губ к уху. Тревожный бегающий взгляд. Идет по коридору — озирается. Он сказал обо всем этом врачу.

Софья Андреевна, как всегда, выглядела усталой. Но сегодня ее лицо уже не казалось Титову обиженным, отчужденным, что в первый раз так насторожило его, и, глядя на докторшу, он подумал: да было ли тогда ее лицо отчужденным?..

— Ну, Николай Степанович, все анализы сделаны. Как я уже говорила, у вас атеросклероз сосудов головного мозга. Рентгеновские снимки… без патологических изменений. Так что пугаться нечего. Будем лечиться. Думаю, что все будет хорошо.

— А может, мне лучше домой? Буду дома лечиться.

— Нет, придется полежать. Дома — не то.

Когда докторша вышла, Щучкин сказал:

— По-моему, ты, это самое, зря паникуешь, отец. Слышал, чо она сказала? Пугаться нечего.

«Оказывается, в больнице человек хорошо раскрывается, — раздумывал Николай Степанович. — Перед соседями по палате». Правда, к Щучкину он уже начал помаленьку привыкать, — ко всему привыкаешь. Хорошо, что таксист не обидчив: отругаешь, а он хоть бы хны. «Ну подожди, голубок, — мысленно угрожал ему Титов. — Вот выздоровею, тогда поговорим». Но этого сделать не удалось: Щучкина на другое утро выписали из больницы.

4

Было и такое, вспоминает Титов.

— Прибыло такси! — крикнула Вера Ивановна и стала торопливо надевать пальтишко: вечно куда-то торопится.

Николай Степанович глянул в окошко и вздрогнул, отошел, снова подошел и долго смотрел, вытягивая длинную шею.