Нянчиться с горластым (весь в папу) Мишкой ей помогала хромоногая старуха-соседка. Не за здорово живешь, конечно. За денежки.
Теперь она чувствовала себя куда как уверенно. Теперь уж она знала, что ей делать в этом людном городе. Ребенок на руках все ж таки. Устроится и вскоре уволится. Побудет дома месяцок, другой, третий, четвертый… Вновь устроится и опять: прощевайте, дружки-подружки. Будьте здоровы, живите богато! Не может она целыми днями просиживать или простаивать за работой, вот в чем беда. Муторно! Да хоть бы грошей давали как полагается. Конечно, не одной зарплатишкой сыта была. Вот на почте, к примеру. Принимала письма, бандероли, посылки, по-ученому говоря, почтовые отправления. Народу — тьма. И все спешат куда-то. Кисло улыбнется, скажет фразу, две и — в сторону. Тоска! Правда, за день она помаленьку, помаленьку кое-что все же насбирывала. «С вас семьдесят пять копеек». А в самом деле, надо взять пятьдесят пять. Клиент платит, вздыхая от непомерных почтовых нагрузок, и сматывается. И после этого Ната наклеивает на бандероль марки. Пятьдесят пять копеек. Особо недоверчивые и языкастые дивились:
— Что как дорого?
— Пятьсот граммов.
А не пятьсот, конечно. Меньше. Он же дурак, не смотрел на весы.
Не думайте, что тут такое уж копеечное дело. Курочка тоже клюет по зернышку. По зернышку, по зернышку. А вон какие яйца несет.
Кто-то пожаловался, «накапал» начальству. И на-ча-лось!..
Вообще, карманы у нее никогда не бывают пусты. Особенно хорош был добавок к зарплате в овощном ларьке. Она тогда две шубки себе спроворила. Шик-блеск шубки. Но холодно там, в ларьке. Неуютно. Сухота!
В автобусе опускает пять копеек, а отрывает два билета. Второй билет продает: «У меня был десятчик». Любит брать в долг. Рублевку, пятерку, десятку. Без отдачи, конечно. Весной в Прибалтику махнула. Отдыхала. Дикарем. С путевкой было бы лучше. Но разве пробьешь. Купила там две шапки из чернобурок. А у себя в городе продала вдвое дороже. Но это она впервые спекульнула. И больше этого делать не будет. Вздрючат. Или еще хуже получится: я тебя вижу, ты меня нет.
Знакомство заводит не с дохлыми крысами, а с молодыми бобрами. С такими, у кого толстая мошна. Такая, что если и взять из нее сколько-то, она все равно останется толстой. Дают — бери, бьют — беги. «Жизнь зовет!..» С Орловым у нее давно уже «чистые отношения». Зачем он нужен, старый гриб.
В апреле померла мачеха. Прямиком в преисподнюю покатила. И Ната ездила в поселок, — делили наследство. Сколько у мачехи родичей. А у отца одна Ната. Кто жил в отцовом доме? Ната. А родичи? Те не жили. А вот руки к отцову наследству протягивают. И Ната, конечно же, захватила львиную долю всего добришка, пошумев и поспорив, как без этого. Еще до раздела имущества, она, оставшись одна, тайно вышарила на дне комода пачку облигаций и положила ее на дно своего чемодана. Это те же денежки.
Мишка подрос, хромоногая старушка умерла, и Ната теперь оставляла сына одного. Бывало, у нее на квартире собиралась компания. Выпьют, пошумят — тоже не без этого. А Мишка тутока, под ногами путается. Раз осенью, после ресторана поехала Ната с новым дружком в другой город, верст за двести. И там прожила день и две ночи. Бог ты мой, какой это был день и какие ночи! М-м!.. Не зря поэты так восхваляют любовь. Невесело на свете жить, коль сердцу некого любить. Милее всего, кто любит кого.
Приехала домой. И будто ледяной водой обкатили. Мишки дома нету. Его увела к себе соседка. Противная такая бабенка. Интеллигентку из себя корчит, законницу. «Ваш сын рылся в помойке. Ел там картофельную кожуру и хлебные корки». Всем, сволота, растрезвонила. Соседи написали письмо в милицию. И тут началось… Проверки. Расспросы. Допросы. И вот судья, тощий как вобла (от чего это он такой?), читает холодным голосом:
«Кузнечкину Наталью Ивановну, родившуюся 16 января 1951 года… лишить родительских прав в отношении несовершеннолетнего сына Кузнечкина Михаила, первого августа 1971 года рождения, передав его органам опеки».
Возражала, естественно. Даже жаловалась. И все без толку.
Конечно, Мишка мешал ей «красиво жить». Это она вскорости хорошо поняла. И вообще она не любит ребятишек, хотя и скрывает это. Капризны, надоедливы, одна с ними возня, морока. Ната не может понять баб, которые говорят, будто не могут жить без детей.
Шли, летели годы. Недаром в песне поется: «А годы летят, наши годы, как птицы летят…» И вот народился у нее еще один наследник. Эдик. Что же это она второй раз маху дала? Нет, «маха» не было. Был расчет. Чесноков Роман — мужик денежный. С тугой мошной. А Марьюшка его даже рожать не может (тоже мне баба!). Говорят, богатому черти деньги куют. А Роману — покойники. И Ната, действуя с дальним прицелом, решила накрепко привязать к себе Романа слабенькими ручонками Эдика. Ведь Чесноков уверял ее, что все сделал бы для сына, если бы он появился. Но!.. Судьба придет — по рукам свяжет. Еще в больнице ей сказали, что сынишка у нее того… Слабоумный. По-научному, дебил называется. Ну, что за мужик Роман этот: с одной вообще не может ребеночка сработать, а с другой родил дебила. Эдик напугал ее. Что она будет с ним делать, с полоумным? Тут, пожалуй, и сама тронешься. И Ната еще в роддоме написала «отказную»: я такая-то… отказываюсь от сына… И в дальнейшем никаких прав на него иметь не буду.
Какие там к черту права!
Теперь она понимает, что Чесноков в любом случае не променял бы на нее свою яловую Марьюшку. И это злило Нату. Хотя сейчас она ни с кем сочетаться браком не стала бы. Уж теперь — дудки! Воля!.. Волюшка!..
Деньжонки Ната тянула еще с одного пехотного капитана, заявляя последнему, что Эдик от него. Конечно, не всегда скажешь, от кого ребенок. Дело такое… Но тут она знала твердо: Эдик от Романа. А лопоухому капитану втемяшивала: не забывай о сыне. Нужны рэ… То есть рубли.
Мужчинам она говорит, что ей только-только минуло двадцать два годка. Эх, где вы мои двадцать два?.. Не соврешь — не проживешь. Куда с прямотой-то? Прямо-то тока сороки летают. Орлову и Чеснокову не говорит. Те не поверят. «Молода я, молода, девица красивая…» Откуда эти стихи? Уж не поэтессой ли стала наша Ната? А что, долго ли? «Жизнь зовет!..»
Весной капитан вдруг исчез куда-то. Как сквозь землю провалился. И не найдешь ведь, где-нибудь в секретном окопе сидит, в перископ поглядывает.
Ничего! Не один же он капитан. Армия у нас большая.
Дунаев все же нашел в Кузнечкиной кое-что и светленькое, когда встретился с ней в ее уютной однокомнатной квартирке.
«А она чистоплотна, — подумал он. — Значит, не конченная пьяница. Ковер дорогой. Кресла мягкие. Телевизор. Не дурно живет, черт возьми! И, главное, квартира со всеми удобствами. Не то, что у меня, грешника».
Женщина вопросительно, с некоторой настороженностью глядела на него.
Степан представился ей.
— Мне хотелось бы с вами поговорить.
— О чем поговорить?
— Уделите мне, пожалуйста, минут пять.
— Ну, хорошо. Раздевайтесь.
«А она деловита».
— Только я тороплюся, — соврала Ната. — Мне некогда.
«Тихий, деликатненький, — с некоторой иронией подумала она. — Сразу видно — слабак. За каким чертом он приперся?»
Степан включил магнитофон.
— Скажите, пожалуйста, Наталья Федоровна, почему вы не работаете? Ведь вы еще молодая и здоровая.
— А вы что, проверяли мое здоровье?
— Ну, не инвалид же вы, — как мог, мягко проговорил он.
— Да, уж и не шибко здоровая. В поликлинику давно дорожку протоптала. А не работаю временно. А вам-то, собственно, какое дело до всего этого?
Говорит грубовато. С явным вызовом.
«Накрашена, как кукла на плохой фабрике детских игрушек. Отмыть бы всю краску, помаду и пудру и посмотреть, какой она будет. Была бы, пожалуй, красивой, если бы не дурные манеры. По-мужичьи размахивает руками. Пошлые ужимки. По-сибирски крепкая. И рожать может так… между двумя танцами».
Он отметил про себя, что в квартире все разноцветно, пестро.
— Какой у вас хороший ковер.
Последнюю фразу он неожиданно для себя произнес весело, игриво. И это было ошибкой. Кузнечкина ответила с глупо уверенной улыбкой:
— А у меня все хорошее.
«Как кокетливо она поводит плечиками. И головой… Изображает элегантную».
Дунаев был всегда любезен, улыбчиво разговорчив со всеми, и незнакомые женщины ошибочно думали о нем, что он ловелас.
— Наталья Федоровна, а у вас есть дети?
— Нету.
Она заметно насторожилась. Глядит на микрофон. Но Степан чувствует: ее тревожит не магнитофонная запись.
— А сын, который в детдоме?
— Какой сын?
«До чего же натурально удивляется. Опять плечиками повела. Но уже как-то по-другому повела. И глядит совсем невинно».
— Михаил.
Помолчала секунду, две, как бы вспоминая. И торопливо проговорила:
— А! Это племянник.
— Говорят, что он все же ваш сын.
— Племянник!
— А что вы скажете о своем сыне Эдике, который в доме ребенка? — уже более сухо спросил Степан, несколько обескураженный ее упорным враньем. Она нахмурилась, сразу постарев лет на десять.
— Эдик больной. У него с головой не в порядке. И его можно держать тока под наблюдением врачей. Когда он выздоровеет, я возьму его обратно. А кто вам сказал об Эдике?
— Я ясновидящий.
Хотел пошутить. И улыбнулся. Но улыбка получилась натянутой.
Верхняя губа у Кузнечкиной странно напряглась, лицо стало сонным и отчужденным.
— В доме ребенка не имели права называть мою фамилью.
— Они вашу фамилию не называли.
— А кто назвал? — строго спросила она.
— Это служебная тайна, — уже с некоторой показной иронией проговорил Дунаев.
Но она не почувствовала иронии. В упор глядела на него. Во взгляде женщины был вопрос: «Что ты хочешь? Какого черта тебе надо?» — «Что надо, то и делаю». — «А вот я тебя счас выдворю, сволота такая!» — «А я, милочка моя, главное уже сделал. И спокойно уйду».