Старинные рождественские рассказы русских писателей — страница 26 из 47

Первою ее мыслью после того, как осмотрела она бумажку, было, что сердитый барин, должно быть, посмеялся над нею… «А ну как бумажка-то в самом деле настоящая и барин дал ее только по ошибке?..» — пришло ей тотчас же в голову. Справиться об этом было очень легко: стоило зайти в первую встречную лавочку. Не сделав, однако ж, пяти шагов, она снова остановилась. Она подумала, что, если деньги настоящие, никто не поверит тому, как они ей достались; ее наверняка остановят, пошлют за полицией и Бог весть что тогда будет — не разделаешься! «Нет, лучше уж убраться скорее домой на Выборгскую, в свой угол, дождаться завтрашнего дня, — продолжала она рассуждать сама с собою, — авось найдется добрый человек, не обманет, скажет правду, научит, где и как вернее разменять деньги…» Ей живо представилось все, что можно будет сделать: завтра же переедет она на другую квартиру, накормит детей, больного свезет к доктору, купит ребятишкам теплую одежонку; себе также надо кое-что приспособить: тулупчик совсем износился; вот также и обувь: валенки на ногах стали разваливаться… Но мечты эти не были продолжительны; они скоро сменились горьким сознанием, что и там, на Выборгской, произойдет то же самое: и там точно так же никто не поверит ее рассказу, начнутся расспросы, пересказы — мало ли завистников чужому счастью! — толки, без сомнения, дойдут до городового, тот сейчас же поведет ее в квартал. Ее теперь уже, может быть, разыскивают; строгий барин, как увидал свою ошибку, наверное, послал объявить об этом в полицию…

Простояв неподвижно несколько секунд, она бережно сложила бумажку, перенесла ее в левую руку, державшую ребенка, и свободною рукой совершенно неожиданно несколько раз перекрестилась. Решившись, по-видимому, на что-то, она ускоренным шагом обогнула угол переулка, вышла на большую улицу и с озабоченным видом стала оглядывать дом с большим подъездом, в который вошел строгий барин.

С этой стороны фасад дома резко отличался от фасада соседних домов, служивших ему продолжением; почти из каждого окна выходил свет, местами весело мигали бесчисленные огоньки елок, за стеклами везде заметно было движение, отвечавшее оживлению тротуаров и улицы. Дом строгого барина, с его большими темными окнами, запертым подъездом, производил впечатление чего-то угрюмого, покинутого, бездушного. Нищая вернулась в переулок. Убедившись, что первые ворота за углом принадлежали темному дому, она в нерешительности остановилась перед ними. Дежурный дворник, однако ж, отсутствовал, и калитка была отперта. Нищая перекрестилась еще раз и вошла.

Двор был пуст, хотя и казался оживленнее фасада: в нижнем этаже резко выделялись три ярко освещенных окна; в одном из них зажженная елка бросала полосу света, проходившую по снегу через весь двор; за стеклами виднелись двигающиеся люди, слышались восклицания, по временам глухо раздавался хохот. Ближе выделялось еще несколько освещенных окон; лампа, привешенная к потолку, бросала яркий свет на белый длинный стол, и в полусвете, на задней стене, вытягивался ряд блестящих кастрюль.

При входе на двор нищая остановилась, услышав громкий говор нескольких голосов; он раздавался за небольшим окном, освещавшим снежную мостовую почти у ног женщины; не успела она осмотреться, как низенькая дверь подле окна отворилась — густой клуб пара взвился на воздух — и вслед за тем, точно из земли, стал вырастать человек в шершавой бараньей шубе и такой же шапке.

— Ты зачем?! Чего тебе?.. — крикнул он, торопливо взбираясь на ступеньки, соединявшие низенькую дверь с мостовой.

— Батюшка… — начала было женщина.

— Вон! Бесстыжие твои глаза! Вон ступай! — подхватил он, становясь перед нею и принимаясь размахивать руками.

— Постой, батюшка… дай слово сказать…

— Как же, стану я тебя слушать! Проваливай! Проваливай!! Ты, пострел, чего заорал? — обратился он неожиданно к мальчику, который вдруг заплакал, припав к юбке матери.

Дворник готовился уже ухватить женщину за шиворот и вытолкать ее вон, но в эту минуту маленькая дверь снова распахнулась, выпустив новый клуб пара, и на пороге ее показались два человека.

— Что тут? — спросил один из них.

— Батюшка, — торопливо заговорила нищая, делая шаг вперед, — послушай меня… Пришла я не за каким худым делом!.. Барин, который здесь живет… Да… Шла я так-то по улице, повстречался он мне, я попросила на хлеб… Он подал мне… подал, да, должно быть, обознался — темно было, — дал мне бумажку в сотню рублей…

Оба человека, из коих один был в синей поддевке, надетой на красную рубашку, поднялись по ступенькам и подошли к женщине.

— Ты, тетка, смотри не ври, здесь врать не приходится. Как раз угодишь — знаешь куда!.. Толком рассказывай, какая такая бумажка? Покажь-ка ее…

— Покажу, батюшка, дай в комнату войти… Мальчик-то озяб больно… Боюсь я, барин ваш догадался, что обознался, в квартал дал знать…

— Ох, врешь, тетка… Сдается мне, врешь! — заметил второй мужик.

— Вестимо, врет! — проворчала баранья шуба.

— Батюшки! Верите вы святому кресту… Вот! — торопливо заговорила женщина, принимаясь креститься. — Ныне праздник святой… возьму ли грех такой на душу… Я затем пришла к барину вашему, хочу деньги отдать…

— Что за притча! — проговорила поддевка. — Надо быть, правду говорит… Пойдем, коли так… Ступай за мной!.. — добавил он, направляясь к кухне.

Там нашли они молодого лакея, который возился подле чашек, и еще поваренка. Человек в поддевке, оказавшийся старшим дворником, передал в коротких словах рассказ женщины и просил доложить о случившемся «генералову камердинеру».

Минуту спустя в кухню суетливо вошел знакомый камердинер; за ним выступала жена его; за ее плечами показались с одной стороны раскрасневшееся лицо весельчака, с другой — розовые банты на чепце тетушки; за ними мелькнуло еще несколько голов. Любопытство изображалось на всех лицах; задние гости не успели еще протискаться в кухню, как уже камердинер, недоверчиво поглядывая на нищую, приступил к расспросам.

Робко, запинаясь почти на каждом слове, она повторила свой рассказ, прерываемый возгласами удивленья и замечаниями присутствующих.

На приглашение камердинера показать бумажку она тотчас же согласилась, но ни за что не решалась выпустить ее из рук и крепко держалась за один из ее углов двумя пальцами.

— Отдам ее только самому барину, только ему одному, — повторяла она, — может, тогда милость его будет — даст что-нибудь… У меня, батюшка, еще трое таких дома осталось… голодные сидят… — прибавила она глухим голосом.

— Делать нечего… — сказал камердинер, обратясь неожиданно к молодому лакею. — Ваня, подымитесь наверх; барин рассердится, но случай такой особенный… Доложите ему…

IV

Сановник Араратов давно между тем успел устроиться в своем кабинете. Он сидел в вольтеровских креслах перед камином с горевшими угольями.

Высокая лампа, прикрытая зеленым зонтиком и поставленная на край длинного письменного стола, позволяла читать, сидя в креслах и вытянув ноги к камину, она в то же время освещала ближнюю часть стола с разложенными аккуратно кипами бумаг. Все отличалось здесь изумительным порядком: ни один угол бумаги или книги не выступал против другого; самые карандаши, мельчайшие письменные принадлежности лежали правильными, симметрическими рядами с каждой стороны совершенно гладких столовых часов из черного мрамора, возвышавшихся против серебряной чернильницы строгого, прямолинейного характера. Множество бумаг было заложено в синие обертки с каллиграфически выведенными надписями: «К докладу», «К решению», «К подписанию» и т. д.

Свет на столе и круг света от лампы на потолке, соединяясь с зеленоватым отражением зонтика, сообщали ближайшей части длинного кабинета мягкий полусвет, в котором обозначались по стенам сплошные шкапы с книгами; дальше — от стола и камина до уборной — свет постепенно ослабевал, тушевался сумерками и под конец превращался в глухой сумрак.

Вокруг было совершенно тихо: слышалось только, как иногда обваливался уголь в камине или раздавался жесткий шелест листа из официального доклада, который просматривал Араратов.

Доклад требовал, надо полагать, усиленного умственного напряжения; после каждой почти страницы Араратов отрывал глаза от бумаги, опускал голову на ладонь и задумывался. Одно время голова его как-то особенно долго не приподымалась, даже глаза зажмурились…

И вдруг — вдруг увидел он себя перенесенным в необозримое степное пространство… Над ним, низко-низко, из конца в конец стелется сумрачное, как копоть, небо. Далеко, на самой уже окраине, вырезывался багровый диск угасающего солнца; красноватый его отблеск, скользя по степным неровностям, убегал все дальше и дальше, как мелкая зыбь океанского отлива; с противоположной стороны степи все гуще и гуще между тем нарастала и надвигалась ночь. Все наконец заволоклось непроглядной темнотою. Но не так еще страшна была эта ночь, как страшна казалась Араратову мертвая тишина, его окружавшая; внутренний голос подсказывал ему, что не только там, за дальним горизонтом, но за целые тысячи и тысячи верст кругом не было даже надежды встретить живое существо, встретить человека, который мог бы прийти ему на помощь, избавить его от нестерпимой тоски одиночества, которая им вдруг овладела… Хоть бы отклик какой, хоть бы звук чего-нибудь одушевленного… Но нет! Вокруг пустыня, и он один посреди нее, совершенно один… В ужасе Араратов бросился бежать, но в ту самую минуту листы доклада выпали из его рук на ковер, и он проснулся.

Подобрав наскоро листы и положив их на стол, он стал ходить по кабинету ускоренными шагами.

Он близко напоминал теперь человека, который только что освободился от вздорного, докучливого посетителя и хочет подавить в себе такую неприятность. «Всему виной скверный клубный обед и этот форшмак…» — старался уверить себя Араратов. Он сознавал очень хорошо, что обед и форшмак нисколько тут не виноваты, и то, что ему пригрезилось, и тяжелое чувство, которое затем последовало, не имеют с ними ничего общего; но его гордости и высокомерию легче было, по-видимому, подчиниться действию скверного обеда, чем признать над собою влияние бестолкового сна и отдать себя под власть малодушному чувству. Усилия победить его были, однако ж, напрасны; оно ни за что не хотело отпустить его, точно присосалось к нему.