Старинные рождественские рассказы русских писателей — страница 34 из 47

разбитым голосом затягивает он, сгорбившись в старом кресле и глядя в одну точку перед собою.

Долго на свете не знал я приюту, —

вторит Яков Петрович под гитару.

Долго носила земля сироту,

Долго имел я в душе пустоту…

Ветер бушует и рвет крышу. Шум у крыльца… Эх, если бы хоть кто-нибудь приехал? Даже старый друг, Софья Павловна, забыла…

И, покачивая головой, Яков Петрович продолжает:

Раз в незабвенную жизни минуту,

Раз я увидел созданье одно,

В коем все сердце мое вмещено…

В коем все сердце мое вмещено…

Все прошло, пролетело… Грустные думы клонят голову… Но печальной удалью звучит песня:

Что ж ты замолк и сидишь одиноко?

Стукнем бокал о бокал и запьем

Грустную думу веселым вином!

— Не приехала бы барыня, — говорит Яков Петрович, дергая струны гитары и кладя ее на лежанку. И старается не глядеть на Ковалева.

— Кого! — отзывался Ковалев. — Очень просто.

— Избавь Бог, плутает… В рог бы потрубить… на всякий случай… Может быть, Судак едет. Ведь замерзнуть-то недолго. По человечеству надо судить…

Через минуту старики стоят на крыльце. Ветер рвет с них одежду. Дико и гулко заливается старый звонкий рог на разные голоса. Ветер подхватывает звуки и несет в непроглядную степь, в темноту бурной ночи.

— Гоп-гоп! — кричит Яков Петрович.

— Гоп-гоп! — вторит Ковалев.

И долго потом, настроенные на героический лад, не унимаются старики. Только и слышится:

— Понимаешь? Они тысячами с болота на овсяное поле! Шапки сбивают!.. Да всё матерые, кряковые! Как ни дам — просто каши наварю!

Или:

— Вот, понимаешь, я и стал за сосной. А ночь месячная хоть деньги считай! И вдруг прет… Лобище вот этакий… Как я его брызну!

Потом идут случаи замерзания, неожиданного спасения… Потом восхваление Лучезаровки.

— До смерти не расстанусь! — говорит Яков Петрович. — Я все-таки тут сам себе голова. Имение, надо правду сказать, золотое дно. Если бы немножко мне перевернуться! Сейчас все двадцать восемь десятин — картофелем, банк — долой, и опять я кум королю!

IV

Всю долгую ночь бушевала в темных полях вьюга.

Старикам казалось, что они легли спать очень поздно, но что-то не спится им. Ковалев глухо кашляет, с головой закрытый тулупом; Яков Петрович ворочается и отдувается; ему жарко. Да и слишком уж грозно буря потрясает стены, слепит и засыпает снегом окна! Слишком неприятно дребезжат разбитые стекла в гостиной! Жутко там теперь, в этой холодной, необитаемой гостиной! Она пустая, мрачная, потолки в ней низки, амбразуры маленьких окон глубоки. Ночь же такая темная! Смутно отсвечивают свинцовым блеском стекла. Если даже прильнешь к ним, то разве едва-едва различишь забитый, занесенный сугробами сад… А дальше мрак и метель, метель…

И старики сквозь сон чувствуют, как одинок и беспомощен их хуторок в этом бушующем море степных снегов.

— Ах ты Господи, Господи! — слышится порою бормотанье Ковалева.

Но опять странной дремотой обвевает его шум метели. Он кашляет все тише и реже, медленно задремывает, словно погружается в какое-то бесконечное пространство… И опять чувствует сквозь сон что-то зловещее… Он слышит… Да, шаги! Тяжелые шаги наверху где-то… По потолку кто-то ходит… Ковалев быстро приходит в сознание, но тяжелые шаги ясно слышны и теперь… Скрипит матица…

— Яков Петрович! — говорит он. — Яков Петрович!

— А? Что? — спрашивает Яков Петрович.

— А ведь по потолку-то кто-то ходит.

— Кто ходит?

— А вы послушайте-ка!

Яков Петрович слушает: ходит!

— Да нет, это всегда так — ветер, — говорит он наконец, зевая. — Да и трус же ты, брат! Давай-ка лучше спать.

И правда, сколько уже было толков про эти шаги на потолке. Каждую непогожую ночь!

Но все-таки Ковалев, задремывая, шепчет с глубоким чувством:

— Живый в помощи вышняго, в крове Бога Небеснаго… Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы, летящия во дни… На аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия…

И Якова Петровича что-то беспокоит во сне. Под шум метели мерещится ему то гул векового бора, то звон отдаленного колокола; слышится невнятный лай собак где-то в степи, крик работника Судака… Вот шуршат у крыльца сани, скрипят чьи-то лапти по мерзлому снегу в сенцах… И сердце Якова Петровича сжимается от боли и ожидания: это его сани, а в санях — Софья Павловна, Глаша… подъезжают они медленно, забитые снегом, еле видные в темноте бурной ночи… едут, едут, но почему-то мимо дома, все дальше, дальше… Их увлекает метель, засыпает их снегом, и Яков Петрович торопливо ищет рог, хочет трубить, звать их…

— Черт знает что такое! — бормочет он, очнувшись и отдуваясь.

— Что это вы, Яков Петрович?

— Не спится, брат! А ночь давно, должно быть!

— Да, давненько!

— Зажигай-ка свечку-то да закуривай!

Кабинет озаряется. Щурясь от свечки, пламя которой колеблется перед заспанными глазами, как лучистая, мутно-красная звезда, старики сидят, курят, с наслаждением чешутся и отдыхают от сновидений… Хорошо проснуться в долгую, зимнюю ночь в теплой, родной комнате, покурить, поговорить, разогнать жуткие ощущения веселым огоньком!

— А я, — говорит Яков Петрович, сладко зевая, — а я сейчас вижу во сне, как ты думаешь, что?.. Ведь приснится же!.. Будто я в гостях у турецкого султана!

Ковалев сидит на полу сгорбившись (какой он старенький и маленький без поддевочки и со сна!), в раздумье отвечает:

— Нет, это что — у турецкого султана! Вот я сейчас видел… Верите ли? Один за одним, один за одним, с рожками, в пиджачках мал мала меньше. Да ведь какого трактата около меня разделывают!

Оба врут. Они видели эти сны, даже не раз видели, но совсем не в эту ночь, и слишком часто рассказывают их они друг другу, так что давно друг другу не верят. И все-таки рассказывают. И, наговорившись, в том же благодушном настроении, тушат свечу, укладываются, одеваются потеплей, надвигают на лоб шапки и засыпают сном праведника…

Медленно наступает день. Темно, угрюмо, буря не унимается. Сугробы под окнами почти прилегают к стеклам и возвышаются до самой крыши. От этого в кабинете стоит какой-то странный, бледный сумрак…

Вдруг с шумом летят кирпичи с крыши. Ветер повалил трубу…

Это плохой знак — скоро, скоро, должно быть, и следа не останется от Лучезаровки!


1895

Евгений Чириков (1864–1932)В ночь под Рождество

…Ну что тут скрывать? Выпили, конечно, под Рождество Христово. Не судите, да не судимы будете! Не от радости, а от горя и печали выпили. Вспомнили родные Святки. Никогда уж не вернется это. Все красная чертовщина прикончила. Невозвратное. Ну а выпьешь — оно кажется, что все по-старому, по-милому.

Гадали, конечно: воск лили, в зеркало смотрели — ничего не выходит. Хотелось узнать, когда власть Красного Дьявола в России кончится. Вот я и говорю: старые способы теперь не годятся, нонешняя чертовщина не пойдет на эти прежние фокусы, давайте новую технику попробуем: спиритизмом подманить, кто у нас за медиума может? Все в один голос: «Ты, Ваня! Ложись, брат, мы тебя загипнотизируем!» А он и так уж вроде как в спиритическом состоянии: глаза с поволокой, ничего не говорит, только ичет. Ваня действительно эту самую силу имел, с ним всякая чертовщина случалась и разное не объяснимое никакими науками, но, надо так думать, Ваня больше наклонность имел к духам нечистым. Сядешь с ним блюдечко повертеть, непременно начнет сквернословия блюдечко писать. Если дамы, так лучше и не пробовать. А между прочим, поведения был порядочного, и только одна слабость — выпить всегда любил лишнее.

Так вот, как зеркало разбили, я и предложил технику сменить. Сели за круглый стол, в кольцо связались руками, огонь потушили, а Ваня — на диване… Сидим — пыхтим. С полчаса просидели, под столом скрести начало, вроде как кошка царапает. Мышь — та по-другому, слышно, что зубом грызет, а это царапает. Когти слыхать. Как я это занятие хорошо знаю, я и спрашиваю: «Кто разговаривает?» А Ваня на диване стоном застонал, точно его душит кто. Я опять: «Кто разговаривает?» Ваня опять стоном стонет, потом шепотком: «Черт, — говорит, — с вами!» И скверным словцом припечатал. Ну, шепотком говорю, господа, не иначе как нечистая сила поговорить желает. Кто чертей боится, лучше оставить, говорю. Может, явление будет. В ночь под Рождество вся нечисть по земле мечется. Все в один голос: «Никаких чертей не боимся, все страхи перешли!» Конечно, всякого пришлось в леварюцию насмотреться, чего и черти не придумают, а тут еще выпимши. Море по колено!

А под столом опять царапает. Дух, значит, беседу вести желает. «Кто говорит?» — спрашивает, а Ваня опять: «Черт с вами!» Еще маленько посидели, поцарапало под столом, потом Ваня с дивана покатился. Словно кто скинул его на пол. И в судороге забился… Испугались, конечно. Разнялись, повскакали, огонь запалили. Что за происшествие? Весь посинел, на губах — пена, руки-ноги крючатся, глаза на лоб вылезли. Не помер бы! Кто воды, кто водки в рот ему сует. А я перекрестить догадался. Как благословил — сразу стих, глаза ворочаться начали, благоразумие в них стало наблюдаться. Сам выпить попросил. Дали стаканчик — он перекрестился и тяпнул. И все прошло. Конечно, все с расспросами: «Что с тобой было?» Черт, говорит, на мне верхом сидел. Даже побожился! Шутишь, говорим, а он даже обиделся и объясняет: не наш, говорит, черт, а заграничный: красный весь, при шпаге, вроде как генерал. Я, говорит, нашего черта не испугался бы. Ну, поговорили об этом происшествии и других случаях разных, распили еще две бутылочки и мирно разошлись.

Ваня у меня остался ночевать. Идти ему далеко, а ноги ослабли. Точно, говорит, земля из-под ног уходит и порядок нарушился: обе ноги зараз шагать хотят. «Оставайся, — говорю, — при такой походке невозможно по улицам заграничного города: в участок попадешь». — «Спасибо, — говорит, — но, между прочим, должен признаться, что как от природы рожден медиумом — не напугайся ночью, если явления начнутся!» — «А что, разве что неприятное может случиться?» — спрашиваю. «Настоящей опасности, — говорит, — от меня нет, а только… разное непонятное и страшное происходит в комнате: сам я, конечно, ничего не помню и не вижу, а другим оно видать. Один раз калоши по комнате ходили и стены плясать начали, в другой раз стол на одну ножку встал, тоже случается — вдруг покажется, что заместо меня свинья лежит. Кажется, конечно. Двери сами растворяются. В печке баба смеется, к себе зовет. Между прочим, — говорит, — однажды неприятный случай из-за этого произошел. Я, — говорит, — при ротмистре шофером был: вот раз он и положил меня с собой в комнате спать. А насчет баб он слабоват очень был. Слышу ночью возню какую-то, вздунул огонь, а барин в печку лезет, а плечи-то мешают. Весь в саже перепачкался! Вот что она, баба-то, с нами делает!»