– Довольно! – прервал его Михалыч. – Чтение займет слишком много времени. Если вкратце, то дело обстояло так: графу удалось создать магическую пьесу с помощью злосчастного пианино. Предварительно посредством заклинаний он вложил в инструмент магические свойства, необходимые для осуществления задуманного.
Примечательно, что в дальнейших записях упоминаний о Дарье нет. Либо дух страдалицы успокоился, либо граф, всецело увлекшись своей идеей, забыл совершенно о побудительном мотиве, как о несущественном обстоятельстве, перед лицом открывающейся бездны. Бедная Дарья, она ничего не значила для графа – ни живой, ни мертвой.
Пьесу, открывающую дверь в потусторонний мир, граф записал в книге. Однако, пробив брешь в гибельное пространство, надо было как-то еще ее закрыть. Тогда он пишет вторую пьесу.
Я обращался к архивам и материалам краеведческого музея. Из разрозненных сведений, мне удалось установить, что обедневшее к сороковым годам девятнадцатого столетия семейство Веренских внезапно и необъяснимо разбогатело. Однако сам граф в скором времени застрелился. Причины мне выяснить не удалось, но, проследив генеалогическое древо, я выяснил, что любимица графа, его младшая дочь Аделаида, исчезла в возрасте восемнадцати лет незадолго до самоубийства отца.
– Мне все-таки непонятно, – вмешался Максим. – Допустим, что трагические события произошли из-за того, что графу удалось осуществить свой преступный замысел. Зачем же он оставил книгу, почему не уничтожил оба компонента – книгу и пианино?
– Дорогой Максим, тебе незнакома честолюбивая гордость ученого, открытие было его детищем, плодом кропотливого труда, выстраданным и взращенным, уничтожить его он не мог. Он спрятал книгу в надежном хранилище так, чтобы темные силы не могли до нее добраться, – в святом месте, сознавая всю опасность сохранности ключа в неведомое, но с тайной надеждой, что когда-нибудь его труд будет найден и оценен потомками и имя великого магистра прославится в веках. Как часто тщеславие ученого пересиливает благоразумие.
Михалыч печально вздохнул и положил руку на плечо Максиму:
– Пора, друг, остальное обсудим позже.
Они пошли вдвоем сквозь все здание, Михалыч продолжал давать наставления, а у Максима рос страх в душе, словно ему предстояло обезвредить мину, но как это сделать, он не представлял.
– Ты сказал, что в книге есть вторая пьеса. Почему Леонид Веренский не закрыл врата? Ведь, судя по всему, его предку это удалось.
– После, после, Максим, сейчас уже некогда. Веренский поведает нам обо всех событиях, но не сейчас.
У комнаты, где стояло зловещее пианино, Максим остановился, собираясь с духом.
– Главное, настройся, как я говорил, – напутствовал Михалыч. – Освободись от посторонних мыслей, открой душу великому, внимай совершенству, тогда все придет само. Ты должен быть один, поэтому в помещение я не войду, но буду неотлучно находиться здесь, за дверью. При малейшей опасности сразу вон из комнаты, запомнил?
Максим кивнул. Массивная дубовая дверь издала пронзительный ржавый скрип, когда он вошел; казалось, все в этом кабинете было пронизано отвратительными звуками. Максим задохнулся на миг при виде пианино. Все его существо в который раз взбунтовалось, ноги налились свинцовой тяжестью. Пересиливая себя, он с огромным трудом сделал несколько шагов к инструменту и опустился на банкетку.
Кто-то, должно быть Веренский, положил нотную тетрадь и карандаш на столик. Так было предусмотрено, чтобы записывать новую пьесу. Здесь же заботливый хозяин оставил графин с водой и стакан.
Ощущая мучительный гнет во всем теле, Максим поднял крышку, установил тетрадь на пюпитре.
– Совершенную гармонию… – пробормотал он. Во рту пересохло, руки плохо слушались. – Ладно, держись, старик, – сказал сам себе и взял первую ноту. Вздрогнул, зажмурился, услышав звериный крик. Еще одна нота – очередной дикий вопль. Все у Максима внутри оборвалось, в мозг словно впились гвозди, и таких гвоздей, игл, раскаленных стрел было предостаточно в этом пианино.
Он выпил воды прямо из графина, клацая зубами о стакан. Попытался успокоиться. Ничего, ничего, любой звук должен с чем-то сочетаться, не бывает такого, чтобы не нашлось в лад. Звук не может быть гармоничным или негармоничным сам по себе, лишь соотношение одного звука с другим создает гармонию или диссонанс.
Стиснув челюсти, он стал исследовать каждую клавишу по отдельности, потому что каждая скрывала в себе разнообразные крики, стоны, рыдания. Обнадеживало то, что звуки при разной окраске имели одну высоту в соответствии с клавишей. Непостижимым образом возник магический симбиоз голосов и пианино, голоса были привязаны к клавиатуре и лишены свободы модуляции, то есть перемещения в другую тональность. С другой стороны, громкость звука не зависела от силы удара, даже самый легкий контакт порождал необузданный рев.
Промучившись с час, Максим понял, к своей огромной радости, что в страшном инструменте существует некая закономерность. Например, ля первой октавы при первом касании издавало самый интенсивный звук, затем, словно постепенно выдыхаясь, звуки слабели, нисходя до чуть слышного роптания.
Вот этот хриплый звук малой октавы – невыносимо отталкивающий, но если взять одновременно си-бемоль первой, дождаться жалобного нежного стона, одного из многих звуков, подвластных клавише, получится странное, но интересное созвучие. Хриплый звук усиливает печаль, но не создает диссонанса. А первый, отчаянный, надо отдать в созвучие пятому по очередности ми из второй октавы. Значит, главное – распределить звучание так, чтобы добиться максимальной совместимости. Задача практически невыполнимая, вот тут пианисту пригодятся его феноменальная работоспособность и упорство.
Да, он создаст реквием, в нем будет бездна трагизма, отчаяния, временами яростного напора, последнего призыва, проблеска надежды и жажды жизни, в нем будет сложная гамма чувств, рожденная живыми голосами, но какофония уступит место слаженному хору. Сами того не подозревая, бесплотные голоса будут петь – да так, что мир содрогнется от восторга.
Он схватил карандаш и записал первое созвучие на нотном стане. Придется разработать дополнительные значки, нумерацию каждого оттенка, иначе можно запутаться. Начнется пьеса в любом случае с диссонанса, пианино надо разыграть, запустить чередование ужасных звуков, но дальше… дальше польется настоящая музыка, и это будет великой победой таланта и силы духа над гибельным хаосом, порождением зла.
Максим работал и не замечал, что в комнате становилось все холоднее. Из-за плинтусов, из щелей, из-под мебели тонкими струйками потянулся морозный пар. На каждый удачный аккорд, словно в раздражении, выбрасывалось облачко сизого пара, но Максим был настолько поглощен своим занятием, что не ощущал, как леденеют ноги.
За три часа работы ему удалось создать с десяток созвучий, но нервная нагрузка была чересчур велика, он вынужден был прерваться, и лишь тогда понял, что почти не чувствует ног. Он был измотан до крайности, у него кружилась голова, подкатывала тошнота к горлу; он едва доковылял до двери и буквально вывалился из комнаты на руки Михалычу.
Толстяк оказался неожиданно силен и не дал молодому человеку упасть, тут на под могу подскочил Ярослав; Максима отнесли и положили на диван все в той же гостиной.
– Тетрадь, заберите нотную тетрадь, – тревожился Максим.
– Тетрадь у меня, – успокоил Веренский. – Что это, Максим Евгеньевич? Диковинные обозначения, я мало что понимаю в вашей записи.
– Михалыч, ты внушал мне, что надо отрешиться от себя, стать одним целым с вселенской симфонией… но ты не знаешь, чего требуешь. – Максим пока не мог обуздать дыхание, голос его прерывался. – Вот полюбуйся, сколько технических барьеров, мало того, мне приходится вести счет, как тренеру с секундомером, забудешься тут.
Михалыч посмотрел на исчерканные строчки:
– Я в этом ничего не понимаю, у меня другая специальность. Забудь на время о нотах, тебе надо отвлечься сейчас, поспать. А вы ступайте все, ступайте, – погнал он присутствующих. – Дайте человеку отдохнуть.
Он взял шерстяной плед и хорошенько укутал парня – того трясло от холода.
Максим, отдаваясь хлопотам Михалыча, почувствовал, как сердце успокаивается, глаза слипаются. Ему почудилось, как накануне, что воздух густо потек прозрачными волнами, подхватил его и начал приятно укачивать. Он думал, что задремал, но в действительности проспал крепким сном больше двух часов.
Проснулся Максим посвежевшим. В комнате никого не было, кроме Михалыча. Тот сидел в дальнем кресле у раскрытого окна. По-видимому, сидел так давно, без движения и без какого-либо занятия.
Дождь прекратился; с омытых, сверкающих листьев клена скатывались запоздавшие капли и грузно шлепались на подоконник. В густой кроне уже голосила птаха, защелкала вторая. Максим улыбнулся: все давящее, мрачное ушло без следа. Он встал, до боли потянулся всеми мышцами, затем подошел к белому роялю. Легко пробежался пальцами по клавишам, словно проверял, нет ли и здесь порчи. Струны отозвались чистым, мелодичным звуком. Максим радостно засмеялся: после страшной клавиатуры пение струн отлично настроенного инструмента казалось ему возвращением к светлой, прекрасной жизни.
– Говори, Михалыч, что тебе сыграть. Концерт по заявкам, исключительно для одного слушателя. Ах да, ты не по этой специальности. А кто просил сыграть Шопена? О музыке красиво говорил? А, Михалыч? Ты, случаем, не прикидываешься незнайкой?
– Каждый должен делать свое дело, – спокойно возразил тот. – Ты музыкант, а я…
– Ну-ну, кто ты? Что замолчал? Колись, Михалыч, а то я теряюсь в догадках.
– Я… твой друг. Сыграй что-нибудь из Рахманинова. Ты ведь славишься исполнением Рахманинова.
– Тогда пошли в зал. Я видел там концертный «Стейнвей». А что, Михалыч, – расспрашивал он по пути в залу, – Веренский еще в состоянии исполнить фортепианную пьесу?
– Я запретил ему играть. Это фикция, как искусственные цветы, нет, много хуже, те не имеют запаха и не источают любви, как живые, а его музыка – сладкая ложь, гибельный обман. Кажется, она чарует, в действительности разрушает, как замедленный яд, как наркотик, который дарит блаженство, но верно ведет к смерти.