Старое вино «Легенды Архары» — страница 17 из 62

Широкие поля шляпы колыхаются от порывов ветра.

Свежий воздух подкрепляет его. Необходимость бороться с напором ветра возбуждает в нём обычную неуступчивость.

Встречные невольно сторонятся, освобождают для него пространства больше, чем надо, и оборачиваются вслед…

11

И ещё не всё.

12

…Он садится на табурет, заворачивает брючину до колена и большой палец правой ноги, раздавленный давным-давно на лесоповале, засовывает в скобу на спусковой крючок дробовика. Ноготь на пальце закаменевший, рифлёный. Об этот ноготь он когда-то чиркал спички, прикуривая.

Теперь, вблизи, он с удивлением обнаруживает, что и другие пальцы на ноге тоже кривые, корявые, с пучками жёстких волос на сгибах.

Кажется, ступня принадлежит какому-то гнусному соглядатаю за его спиной.

«А ну, крыса, пивом не дыши!» – цедит он сквозь зубы. Словно кто-то чужой в нём, изжитый, выговаривает эти слова, давно забытые, закатанные в асфальт его долгого существования среди приличных людей.

Он оглядывается через плечо, словно бы там в самом деле должен кто-то стоять. Ему нельзя допустить постороннего в задуманное им – великая идея требует соблюдения абсолютной чистоты исполнения.

Сталь под пальцем ноги уже нагрелась, желанно быстро сроднилась с плотью, но соития не происходит. Брезгливо глядя на изувеченный палец, он осторожно вытаскивает его из скобы…

Ружьё укладывает на колени, прижимает ладонями, точнее, множеством костей и косточек (восемнадцать в одной кисти), отчётливо видимых под кожей, сухой, как бы даже шелестящей.

В коротком седом «ёжике» на его голове гнездится блик лампы, а буйная белая борода, подкрученная на концах, раздваивается.

Он шумно дышит. Шевелятся и ноздри, и уши, а когда скрежещет зубами, то и «бивни». Веет от него какой-то нечеловеческой яростью, его сотрясают глубинные силы, неизвестно каким образом сохранившиеся в нём до таких лет, как и все зубы во рту.

Следствием этих нерастраченных сил являются и его картины на стенах в самодельных рамках, на рыхлой бумаге (на самой большой изображён карбас под парусом на широкой реке).

На венском стуле высится баян в футляре под лоскутом карминно-красного бархата (наколенник при игре).

Сотни книг ровными рядами стоят в шкафах и на полках, а на самом виду под стеклом выставлена для обозрения коричневая, с золотым тиснением, – «Свиток памяти», книга, написанная им, но напечатанная под псевдонимом Ульян Ожогов.

Хотя это и есть его настоящая фамилия.

«Умри вовремя», – вспоминается ему из Ницше.

Время, видимо, ещё не подоспело.

Он натягивает на ногу шерстяной носок и засовывает в сапог – домашнюю обувь не признаёт, презирает, просто терпеть не может; при виде всяческих тапочек, шлёпанцев, вьетнамок злобствует удивительно несоразмерно со столь ничтожными предметами раздражения.

Встаёт и притопывает. Весь в чёрном, даже галстук, даже платок в нагрудном кармане чёрной рубахи (крови не будет видно).

Ещё раз притопывает, и ещё. Надо бы пойти, но шаг вынесет его в мир живых, напоит воздухом бытия. Коли встал, надел сапог, так хотя бы стой.

«Стоять!»

Волевым усилием ему удаётся остановить проникновение жизни в ледяной каркас его великого намерения. Глаза его опять словно бы подсыхают, вместо моргания – едва заметный тик…

Только в рамках задуманного он позволяет себе, немного погодя, двигаться и действовать – мастерить толкатель.

В углу за верстачком с тисками ему требуется ударить молотком по сгибу проволоки. Его опять сковывает. Рука останавливается на замахе. Он не желает, чтобы звук удара разрушил величественный покой происходящего, воспрянули земные желания и за зря пропала долгая работа над покорением плотской силы в себе, три дня не бравшем в рот ни капли воды, ещё нынче днём сидевшем в многочасовой шавасане, в упорных медитациях посреди этой комнаты.

«Что у стрёмно, волк тряпочный?..»

Самое трудное теперь после первого срыва, – вновь одушевиться мыслью о сверхчеловеческом, продумать действия, создать реквизит, найти грамотное инженерное решение (оперативник при расследовании должен оценить, удивиться и рассказать сослуживцам)…

Он сидит в углу за верстачком с тисками. Толкатель уже готов и испытан. Кольцо скользит по дулу, штанга двигает спусковой крючок.

Сейчас он разложит диван, упрёт приклад в стену, чтобы не случилось отдачи, а дуло – в висок. Движение руки вдоль дула с зажатым кольцом будет отстранённым, вовсе не стрелковым по своей природе, атак, поглаживание, ласковое, поощрительное…

Диван впитает кровь, на полу будет чисто…

Вот только как это не подумал он, что для уловления выбитых мозгов и костей черепа потребуется некий экран…

Он накидывает фуфайку на спинку стула, прижимает к изголовью дивана. Довольный собой, чуть было не расплывается в улыбке, однако успевает ухватить за хвост этого шмыгнувшего мышонка жизни.

…Диван расхлопывается с грохотом, и взгляд его падает на полупудовую гирю в углу. Он хвалит себя за целеустремлённость мысли. При виде гири приходит на ум гораздо более удачное решение: поставить гирю на край.

Привязать к курку. Столкнуть гирю на пол… Достаточно будет лёгкого прикосновения – и чугунный слиток силой гравитации сам всё сделает за него…

В округлости гири видится ему лицо бабы Шуры, соседки, угощавшей его пирогами по праздникам. Этого становится достаточно, чтобы в душу опять хлынул живой тёплый ток, словно в остановившееся сердце – струя адреналина из шприца.

«Понты побоку… Завязывай!..»

Из его костистой грудины исторгаются невнятные грубые звуки, какие-то проклятья и ругательства. Однако ружьё он обкладывает подушками уже с нежностью, словно неразумного младенца, чтобы ненароком не скатился на пол…

Ложится на диван совсем по-стариковски, кряхтя и морщась от боли в спине, представляя себя со стороны, хорошо ли лежит.

Ему видны между двумя остриями белой бороды, за провалом, в том месте, где должен быть живот, концы сапог начищенных до блеска, тоже, как и борода, распавшиеся на обе стороны.

Трость ложится поперёк груди и резиновым наконечником прикасается к гире.

В висках стучит – сильно, упорно, отрицательно.

Телекамера, прикрученная скотчем к абажуру, выпиленному когда-то лобзиком, красным огоньком с любопытством смотрит на него.

«Как бы не села батарейка…», – последнее, о чём думает он…

13

Теперь всё.

Из цикла «Вдвоём»

1. ОБРАЗ

– Пожалуйста, Люси, приподними подбородочек. Такая милая тень у тебя под нижней губкой. Сейчас я возьму её ультрамарином с каплей кобальта…

– Тебе не кажется, что тона какие-то покойницкие?

– Ошибаешься! Я преисполнен оптимизма. Ни больше ни меньше, вижу я тебя сейчас – как весны явление!..

Она сидела в плетёном кресле на крыльце дачи в деревне Ширша и жмурилась от апрельского солнца. На ней были валенки, пуховый платок и заячья шубка, протертая на швах.

Он стоял в отдалении за треногой с палитрой в руке и щурился от дыма сигареты.

– Вот скажи мне, Люси, почему весну всегда изображают цветущей девушкой? Ужасный стереотип! А я вижу весну в твоих немного усталых глазах, в первых розовых пятнышках на твоих щеках, в беловатой окантовке губ. Весна, Люси, – это выздоровление! Помнишь, у Максимова «Всё в прошлом». Барыня сидит розовощёкая, но уже безнадёжная. А ты у меня будешь прозрачная, хрупкая, но полная самых радужных надежд. Назову так: «Болезнь отступает».

– Уже целую зиму отступает, отступает…

– Прости, милая! Конечно же, отступила! «Болезнь отступила». Как сразу заиграло на холсте, всё стало складываться в одно целое!

Он стал отбивать по картине белилами гребёнку сосулек на карнизе, лужицы от капели на досках крыльца, продолжая говорить:

– Мне нравится, что ты не впадаешь в панику, словно какая-нибудь истеричка. Болезнь – это всего лишь обратная сторона здоровья. Человек живёт век, а его образ – вечность… Бессмертная душа человека витает в космосе в виде его образа, Люси… Живописцу дано видеть бессмертный лик человека уже при его жизни, и весьма несхожий с тем, что ты, к примеру, видишь в зеркале… Великое благо для любого – попасть под кисть живописца…

– Ага! Это как к тебе на набережной в туристический сезон? Раз-два, – и вот вам бессмертный образ?

– Кроме шуток, Люси! Частица плоти каждого остаётся в земле безликой молекулой. Даже тень человека – это произведение великого художника по имени Солнце – исчезает. Но образ, увиденный глазами мастера кисти, благополучно витает на просторах мироздания. Он вечен, ибо лицо человека – понятие относительное. В двадцать лет оно одно, в сорок – не узнать.

– Ах, ах! Просторы мироздания! Скромности тебе не занимать… Может быть, ограничишься всё-таки просторами холста, который тоже, кстати, тленен.

– Ну что ты, Люси, что ты! На холст переводится образ вечный, неведомый для натурщика. И горе тому человеку, у которого не нашлось своего художника. Он исчезает с серым пятном вместо лица, так и не познав себя. А художник – провидец. Ему ведома самая суть души человека. А что такое душа? Это есть образ…

– Ты просто хочешь как-то оправдать своё ремесло, придать ему великий смысл. Разные художники писали совсем непохожие портреты одних и тех же людей… И кто же тогда определял, какой истинный, а какой ложный?

– Истинные, Люси, были все! Пребывание в разных образах – великое счастье для человека.

– В некоторых религиях вообще не разрешается рисовать ничего живого. Как же быть?

– Бедные, бедные! Этот пережиток, кстати, очень живуч и у нас. Почему женщина долго не показывает людям новорождённого – это своё творение, а потом всю жизнь боится потерять его фотографию? Потому что, видите ли, с ней потеряется и душа ребёнка. Чувствуешь, Люси, древний страх перед изображением человека (выявлением его сути), страх перед художником или просто перед чужим взглядом. И, знаешь ли, страх этот оправдан. Ибо до сих пор так и не выяснен вопрос, кому принадлежит образ человека: тому, кто его источает, или тому, кто его разглядел. Меня однажды чуть не убили в этой тяжбе… О-го-го, Люси! Тайна сия велика есть – образ! Это тебе не сновидение какое-нибудь, не марево, не мираж. Образ присущ только тому, что можно увидеть в здравом рассудке. Покажите мне рай, я нарисую его, и тогда можете вывешивать мою работу в церквах. А не наоборот, сначала нарисовав нечто, потом убеждать меня, что этот образ имеет под собой какое-то основание.