– Фу! Как выспренне!
– Скажу проще. Когда ты впервые прославилась?
– Когда в детском садике меня назначили Снегурочкой.
– Знаешь, а меня впервые опахнуло крылом Виктории… Ну, прости, прости за пафос!.. Мне было четырнадцать. В тот день я с ручкой управления стоял в центре кордодрома[35] на углу Урицкого и Набережной и гонял по кругу модель самолёта. Было много публики, и мне даже аплодировали. Смотри-ка, Люси, мы с тобой можем с абсолютной точностью назвать день окончания нашего детства. У тебя – новогодний праздник в роли Снегурочки. У меня – один из летних дней тысяча девятьсот шестидесятого года на маленьком игрушечном аэродроме… Ну, хорошо, детство прошло. И как же дальше с тщеславием у женщин? Всё, опять же, решает красота, не правда ли?
– Не знаю, как говорится, не пробовала. Ни на подиуме, ни на экране, ни в балете я первенствовать не могла, данные не те… Красота, конечно, высочайший критерий. Но всё-таки слава большинства женщин – их дети, из которых потом вырастают такие вот бесконечно философствующие субъекты на променаде набережной, которые поглядывают по сторонам в поисках пивной или рюмочной.
– Вот уж неправда, Люси! Тем более, что я точно знаю, – здесь нет подобных заведений… Серьёзно, Люси! Ты права, более всего женщины гордятся своими сыновьями. Ну а если рождаются девочки? Тогда что?
– Матери хвастаются их удачным замужеством. Чего тут непонятного? Ну а как же дальше с тщеславием у мужчин? Каково оно было, твоё пребывание на пике славы?
– Нет, Люси, сначала ты про свой пик.
– С какой стати я? Вопрос был задан тебе.
– Нет. Сначала ты.
– Что за каприз?
– Ну, пожалуйста, Люси!
– Хорошо. Это было, когда я на выпускном в училище сыграла Пятую сонату Бетховена.
– У тебя всё было по-настоящему.
– Слышу нотки зависти.
– Как бы так…
– А тебе что, стыдно признаться?
– Немножко.
– Немножко стыдно не бывает. Или стыдно, или нет.
– Моя слава, Люси, была несколько сомнительная.
– Как!? Ты молчал! За все эти годы нашей жизни ты не признался, что вкусил скандальную славу! Ну, говори же, говори! Где? Когда?
– Картина была такая – «Корова на лугу». Вымя розовое, налитое. И пять сосков.
– Как пять? У коров четыре.
– Тогда это вызвало резкие политические ассоциации. Пять сосков – это пятилетний план. И он как бы абсурден. Теперь это даже несмешно, а тогда весь город меня на руках носил. Это было ещё до тебя. Я был молодой, дерзкий. Тогда ты вышла за меня в надежде стать женой великого художника…
– Ни о чём подобном я даже и не думала. Просто ты мне нравился.
– Ты всю себя отдала мне. Вот, отыграла своего Бетховена, отгремели те аплодисменты, и потом со мной – сплошная чёрная полоса… Прости, не оправдал…
– Ну, ну, что это ты вдруг загрустил? У тебя много замечательных работ.
– Кому они нужны в запасниках, Люси?
– Тебе были нужны, когда ты их создавал.
– Создавал, между прочим, в уповании на мировую известность!
– И это прекрасно. Хотя бы великое упование было у тебя, и, надеюсь, оно живо в тебе до сих пор.
– Ну, как-то так.
– У тебя прекрасный набросок на мольберте. Смело. Свежо.
– Ты так думаешь, Люси?
– Ну, как-то так.
Они остановились у парапета, глядя на яхты в гавани.
На двухмачтовом кэче поднимали паруса. Ветер волновал полотнища одинаково с водой, намекая на их родство.
Он пристально наблюдал за отходом судна, а она деловито просматривала вызовы в мобильнике.
– Смотри-ка, тебе предлагают иллюстрировать детскую книжку, – сообщила она.
Он помрачнел, тяжело вздохнул и зашагал по набережной в обратном направлении.
Едва поспевая следом за ним, она на ходу поглядела в зеркальце и, догнав, опять взяла его под руку.
Часть IIТрамвай любви
Маша и медведь(Рассказ молодого инженера)
Она плакала.
– Завтра – на дачу. На весь отпуск!
– Из-за этого так огорчаться?
– Меня увозят на дачу, понимаешь?
– В общем, догадываюсь.
– Гриня, это рабство какое-то!
– У рабов есть право на восстание. Поживи у подружки. Можешь и у меня.
– Это будет предательством, Гриня!
– Это – тирания, Маша!
– Это – папа! Он меня любит!
– Он любит себя.
– Ты не понимаешь…
Вот уже года три, как мы были знакомы, вместе отсиживая часы в офисе небольшой строительной фирмы, в отделе виброустойчивости. Изредка выезжали на замеры в спецмашине. Водителем был дядя Петя – отец Маши. Он и шефа возил, а в долгие часы безделья вышагивал по коридорам офиса весёлым надсмотрщиком. Кажется, даже сам шеф его побаивался. Бесцеремонно, обаятельным простаком заходил дядя Петя в любой кабинет и с ходу начинал тянуть «одеяло на себя». Его любили как большое домашнее животное. Целыми днями околачивался он в кабинетах. Непременно и в нашем, вибрационном.
По коридору приближался неслышно. И если у нас с Машей было тихо, то он ударом плеча распахивал дверь в надежде застать нас за чем-то, по его мнению, непристойным.
Мы были крайне осторожны, и разоблачения не получалось. Однако попыток «взять меня за шкирку» он не оставлял. Чувствовал неладное, что какая-то туча надвигается, тать ночной вожделеет его бесценную Машу….
А если, подкравшись, слышал наши бесстрастные голоса, то отворял дверь медленно, заговорщически, высовывал голову и вырастал в кабинете этаким пятидесятилетним озоруном с глянцевым безбородым лицом, белой пыльцой на розовом черепе, маслянистыми глазками – в армейской выкладке с множеством клапанов и карманчиков.
Меня он называл не иначе, как Григорий, но на южный манер смягчая обе «г» в моём имени, хотя сам был кровным северянином. Вроде бы как унижал.
– Хрихорий! – говорил он, развалясь на стуле посреди нашего кабинета. – Рождённый ползать летать не может!
Его провокации заводили меня с полуоборота. Вот и тогда я принялся длинно рассуждать, что летающая бабочка рождается из ползающей гусеницы, и, следовательно, пословица бессмысленна. А живот дяди Пети в расстёгнутой выкладке под тельняшкой уже трясся в язвительном смехе:
– Дарвина давно перечитывал, Хрихорий? У бабочки полное перерождение. Все вещества в ней совершенно не похожи на гусеничные. Эх, Хрихорий, Хрихорий!..
Как и все представители его профессии, он был начитан. Эссе Шопенгауэра «О женщинах» знал едва ли не наизусть. И как-то совмещал женоненавистнические убеждения этого немца со своей страстной отцовской любовью, которая, мне казалось, тоже, как бабочка и гусеница, имела двойственную природу. Чистая родительская – в бытность Маши десятилетней девочкой. И банальная мужская – к цветущей молодой женской особи Марии Петровне, как он её напыщенно величал.
«Наша Маша» была восхитительна. Она была, безусловно, красива, но какой-то негородской красотой, будучи возделанной в теплице постоянного отцовского контроля.
Первое время красота её меня даже озадачивала. Потом дошло: косметики не хватает!
«Если заливной луг и в диком виде прекрасен, – думал я, – то лужайка перед домом требует доводки, ландшафтного дизайна, так сказать».
Чёрные брови Маши нуждались, на мой взгляд, в минимальном выщипывании. Большие глаза желали обводки и как бы вытягивания. Носик – теней. Без этой доработки она выглядела слишком домашней, слишком девственной.
ВНИМАНИЕ! Довольно сложная метафора, объясняющая мои чувства к Маше!
«Ещё на подлёте к ней снаряд ПЗРК в виде ракетообразного мужского достоинства оказывался в зоне действия её лазерного разбрызгивателя ложных целей, после чего всяческие греховные помыслы и решительные сексуальные действия сбивались с заданной траектории, попадали „в молоко”…»
Я часто мыслил такими вот авиационными образами.
Будучи «земляным червём», строителем, рождённым ползать, копил деньги на дельтаплан, бредил авиацией и всюду обнаруживал её аналогии, отчего часто попадал под огонь издёвок дяди Пети.
Наша с Машей любовь была чистой, как воздух стратосферы (опять, пардон, за сравнение).
Всё говорило о том, что «тепловая защита» у самолёта по имени Маша будет отключена только в брачную ночь.
Процесс, хоть и медленно, двигался в этом направлении.
В начале этого лета мы с ней уже объяснились. Дело оставалось за малым – поговорить с её папой, с вездесущим этим дядей Петей.
Я собирался с духом, ждал удобного случая. «Гнал волну». И вот, видимо, старый ревнивец почуял что-то недоброе, торкнуло где-то у него в сердце, и он уже «за шкирку» взял Машу – решил увезти её от греха подальше, на дачу, хотя я тоже одновременно с ней уходил в отпуск, и дядя Петя вполне бы мог использовать меня в качестве подсобного рабочего на его «вечной стройке» в значительном удалении от города, в районе Трёх озёр, как это уже бывало не раз.
Правда, надо заметить, всегда без Маши.
Видимо, дядя Петя не только в Шопенгауэров заглядывал, но и в наших русских классиков. Знал про дачные нравы молодых бездельников, полагал, что это распущенность, и, конечно, не желал сводить нас с Машей на природе.
И в прошлое, и в позапрошлое лето всегда мы вдвоём с ним на его даче копали, рубили, строгали с утра до вечера. Делали какую-то грубую, безрадостную работу.
А я как раз не любил современную дачную жизнь «кверху задницей», с вечным хождением по участку с топором в руке, лопатой, мотыгой. «Если у меня будет дача, – думал я, – то сооружу из брусьев стапель и заложу на нём фюзеляж легкомоторного самолёта с мотоциклетным мотором».
Самоделыциком в своём роде был и дядя Петя, скарабеем. Дача у него была, можно сказать, секонд-хендовая. Где в городе сносят дом – там обязательно увидишь и фургон с надписью «Виброустойчивость», и дядю Петю, таскающего в кузов деревянные брусья, оконные рамы, трубы и унитазы.
Его дача стояла на этих унитазах, раковинах, и, когда я помогал ему заваливать бросовыми сантехническими приборами фундаментную траншею, он восхищённо приговаривал: