– Как пылинка на ветру, значит.
– Да я не одна. У меня сыну восемь.
– Безмужняя?
– Был, да сплыл. Нет подходящего, остаются только приходящие.
– И много таких было-приходило?
– Тебе, что ли, интересно? Мне – нет. Считала, да счёт потеряла. Вспоминать – сердца не хватит.
– Будто бы каждого любила?
– А как же иначе?
– Тогда ты, Марья, выходит, героическая женщина на любовном фронте. Тебе положена медаль и песня по заявке.
Она стеснительно улыбнулась, собрала на лбу упругие валики, и сначала её прозрачная тонкая кожа на лице порозовела, а потом накалилась, став пунцовой. Она, видимо, поняла, что сказала лишнее. Боева поразила эта способность взрослого человека пылко, по-детски, краснеть, в сочетании с самоубийственной искренностью.
Гитара лежала на кровати, оставалось только руку протянуть – и вот она уже на коленях Боева.
Вооруженный ею, он осмелел.
– Тогда я тебе, Марья, так прямо и скажу: «Что верно, то верно, – нельзя же силком бабёнку тащить в кровать. Её надо сначала угостить пивком, а потом ей на гитаре сыграть».
– Правильно! – вызывающе откликнулась она.
– Только предупреждаю: у меня все песни про войну.
И он, пощёлкивая ногтем по трём тонким струнам, тихо запел:
Я в Чечне отбыл и домой свалил,
В Архаре гулял беспробудно.
А он остался там: он войну любил.
И она его – обоюдно…
Я в «завязке» был и в «комке» сидел,
лохов нагревал – не стеснялся.
Он чечен мочил, это он умел.
А орден получил – не зазнался…
Я нырнул и всплыл – баксов раздобыл,
бизнес-тур в Гонконг провернули.
А он из «этих» был, он Россией жил,
и за неё в горах лез под пули…
Мне от «бабок» – кайф, третий день загул
на колёсах «форда» – не хило!
А ему лежать в роще на Быку,
под крестом дубовым – могила…
Она сокрушённо кивала, вздыхала и долго молчала, прежде чем произнести:
– А про любовь, значит, не можете?
– Во-первых, мы давно на «ты». Во-вторых, про любовь может всякий. В-третьих, про любовь лучше прозой.
Он переволок стул к ней, сел рядом и обнял.
– Ну вот, Марья, давай теперь про любовь. Как ты думаешь, получится у нас?
– Конечно получится.
– Гляди, какая самоуверенная!
Он касался губами её щеки, будто на вкус и мягкость пробовал, а она словно считала про себя эти прикосновения, и, насчитав известное только ей, нужное количество, повернулась и поцеловала его – сначала поверхностно, будто только пригласила в гости, а потом и в дом пустила.
Всё происходило молча, без слов. Спустя некоторое время у Боева опять была готова шуточка для Марьи, лежащей с ним под одеялом, уже на языке было: «Ты не только в реанимации, но и в этом деле тоже специалист, оказывается».
Но сказалось другое:
– Между прочим, на этой кровати я был зачат. Так что смотри, как бы и тебе не понести.
– Хорошая кроватка, – сказала она.
До утра в комнате мерцал ночной весенний свет – водянистый, дымчатый, без теней. В доме выстыло, и с рассветом на свежий взгляд вся убогость столетнего строения выперла наружу – давно не крашенные рамы, мутные стёкла, щелястый пол и, главное, уродливая печь, как в какой-нибудь охотничьей избушке.
Казалось бы, и женщина, Марья эта, должна была на утро после утоления желаний показаться Боеву под стать дому – бесхозной, подержанной, приблудной, в коих преображаются по утрам даже красавицы. Но неказистая Марья завораживала умопомрачительной подвижностью своей, какой-то пылкостью. Любопытно было Боеву из-под одеяла следить, как, сметав посуду со стола в таз, она быстро, с грохотом, помыла её, а разбив одну тарелку, страшно огорчилась. Как потом мощным кивком головы она закинула гриву вол ос за спину. Туго и беспощадно, как мешок с картошкой, затянула пояс на кофте. Всунула ноги в свои резиновые сапоги и так сильно притопнула каблуками, что песок с потолка посыпался.
А перед тем как исчезнуть, погляделась в зеркало и опять замерла у порога в ожидании сигнала: навсегда ей уходить или до следующего раза. Ей для этого хватило бы покашливания Боева, она бы поняла.
Он сказал:
– Погоди. Я провожу.
Марья ждала его на крыльце, собирая валиками кожу на лбу, обмысливая что-то для себя, – предстоящие дела, а может, погоду.
Такая же ущедшая в себя и весна была вокруг – давно настала, а зелени всё не выбрасывала.
Дождевые бурые космы распустила с небес в подсветке восхода. Вот-вот обрушится тяжёлый дождь сверху.
Боев хотя и обнял Марью по-дружески, но всё-таки поцеловал. И это, кажется, поразило и обнадёжило её.
А когда он окликнул её: «Эй, сестричка, ты не забывай нового пациента!», то она пошла скорее.
Теперь с утра до ночи Боев ходил в кирзовых сапогах. Запустил бороду и почти не бражничал. Приходящая Марья сказала, что у него больные почки, и поила настоем трав. Оставаясь ночевать, по утрам потчевала овсянкой.
Взялась возделать огород. Нашла лопату. Не разгибаясь, копала. Чтобы отбить у неё охотку к земледелию, Боев, сидя на завалинке с гитарой в руках, вышучивал её дурное трудолюбие, пел похабные частушки, а она неистово переворачивала заступом мягкий шоколад суглинка.
– Роешь, как на оборонных работах в виду наступающего противника, – кричал ей Боев.
А когда понял, что схватка бабы с землёй смертельна, разнял их и сам, один, продолжил пахоту.
В эти дни как-то неожиданно – с холодом и снежными пересыпами – утренние туманы вдруг стали зеленоватыми.
К Троице проклюнулась листва в дымчатых лесах, и будто вьюгами, стало наносить зелень – что ни утро, то гуще становилось на деревьях, глубже – на земле. Наконец листва сомкнулась, сделав чащи таинственными.
Вскоре в болотистой низинке у реки Боев сорвал купальницу. Зная, что не пахнет, всё равно понюхал, отдал почести первому настоящему цветку.
Печку Боев топил уже не каждый день. Сложил камелек во дворе под черёмухой и на нём кухарничал в отсутствие Марьи. А когда она была у него, то он праздным дачником – руки за спину – гулял по созревающим лугам или стоял за «верстаком» и «строгал».
Песни изготовлялись с виду просто – нащупывались пальцами в различных сочетаниях клавиш. При этом Боев и в самом деле был похож на слепца – стоял, зажмурившись или закатив глаза, и шарил руками по синтезатору. С упорством сумасшедшего напевал что-нибудь вроде: «Косточка черёмухи и веточка сирени…». В себе искал мелодию.
Найти и озвучить – вот и всё, что было нужно. Детская забава – не больше. Воображение, слух его производили при этом необъятную работу. В немоте мира здесь, перед деревенским оконцем, Боеву приходилось до умопомрачения играть в человека, вышедшего на сцену к микрофону за любовью публики, аплодисментами и заработком. Он терзал синтезатор до изнеможения.
С досадой думал, что непоправимо уклоняется от сверхзадачи. Жалел, что растрезвонил в интервью о программе будущего альбома. Чужими теперь казались собственные слова в газетах: «Это будет альбом о человеке нового столетия. Он примеряет различные социальные одежды, ищет любви, размышляет о стране, цивилизации, рае на земле и обретает лишь одиночество…»
Иногда в тяжёлой злобной тоске он заглатывал несколько «пузырей» пива и заваливался на кровать, ждал, когда прильёт свежая кровь к сердцу. Был страшен.
В такие минуты чуткая Марья исчезала из дому, корячилась на огороде или крутилась у очага под черёмухой, а если шёл дождь, то тихонько сидела в кухне и вязала ему свитер.
Весна заканчивалась.
И хотя по вечерам холод всё ещё полировал майские небеса, но уже выдались такие два дня, что Боев купался.
Наконец в первых числах июня сильный ветер с юга сорвал черёмуховый цвет. Пошёл тёплый дождь. И началось лето.
Однажды солнечным летним днём они с Марьей обедали у открытого окна за столом на белой скатерти из бабушкиного приданого, слишком неподражаемой, приметной, с вышитым вензелем «МБ», видимо, поэтому воры не позарились на неё.
Открытая створка окна поскрипывала и постукивала. Марлевая рамка парусила от ветерка. За окном шелестела полным листом черёмуха.
Духовитый борщ Боев хлебал размеренно, неспешно и краем глаза читал книгу. А Марья то и дело вскакивала, металась между печкой и столом, ела на ходу, размачивала в тарелке засохшие корочки и горбушки.
– Вот, Марья, слушай, что Бунин про тебя написал, – пережёвывая, комкая слова, сказал Боев. – Слушай: «Она была доброй, как большинство легкомысленных женщин».
– А что, тяжеломысленные лучше? – живо нашлась Марья.
Боев оставил чтение. Долго молча хлебал, прежде чем опять заговорил:
– Ну хорошо! А теперь классический вопрос: что такое любовь, Марья? Минута на размышление!
Слегка даже обиженная простотой задачки, она выпалила:
– Это когда долго и счастливо живёшь с одним человеком.
Некоторое время Боев опять ел молча. Весёлый дух в нём распалялся сильнее. Он отодвинул пустую тарелку и сказал:
– Марья, а вот, говорят, человек от обезьяны произошёл…
– Фу, как противно! – брезгливо скривившись, ответствовала она. – Я бы согласилась только от дельфина!
На черёмухе запела какая-то новая птаха. Только по голосам Боев различал птиц.
А с виду все они были похожи для него на воробьёв. Он стал вслушиваться в напев, прикидывая, как бы его приспособить в песню. Глубоко задумался.
И потом медленно, негромко выговорил, удивляясь тому, что получалось:
– Хм! У меня такое чувство, Марья, будто эта самая любовь както незаметно вкралась между нами.
– Это хорошо!
– Ты так думаешь?
– Тут и думать нечего. Хорошо – и всё!
Она умело сдерживала сотрясавшую её радость. Даже покраснеть себе не позволила.